— Так… так… так… так…
Погруженный в свои мысли, он несколько раз прищелкнул пальцами, почесал за ухом и взъерошил парик:
— Нет, кто бы мог подумать? Кто бы только мог подумать?.. Значит, зря болтали про дочку Шарфенберга?
Он бросился к двери и распахнул ее, но потом опомнился и уже на цыпочках вышел на лестницу:
— Кто это там, в прихожей? Это ты, Теа?
Маленькая, плотная, кареглазая Теа взлетела по лестнице.
— Позови мать ко мне на минутку, — сказал он ей.
Теа посмотрела на отца — во всем его облике было что-то необычное.
Когда мать вошла к нему, он ходил взад и вперед по комнате, держа письмо за спиной, и откашливался. На лице он изобразил серьезную задумчивость, подобающую, как ему казалось, данному случаю:
— Я получил письмо… от фогта… Читай! Или, может быть, мне прочесть вслух?
Прислонившись к пюпитру, он терпеливо прочел все три вводные страницы, ничего не опуская, пока не дошел до сути, и тогда швырнул письмо, так что оно просвистело в воздухе, и порывисто обнял мать:
— Ну, что ты скажешь, мать? Представляешь себе: захотим и поедем к зятю! — Он потер руки. — Ну и сюрприз! Настоящий сюрприз… Хм… Хм… — Он снова откашлялся. — Слушай, лучше всего, пожалуй, позвать сюда Тинку и сообщить ей о письме. Как ты думаешь?
— Да, — почти беззвучно ответила мать, отвернувшись к двери. Она не знала, как помочь бедной Тинке.
Капитан снова принялся расхаживать по кабинету: он ждал. Он придал своему лицу торжественное, достойное, отцовское выражение. Он был весь проникнут значительностью переживаемой минуты.
Где же Тинка?
Но она как сквозь землю провалилась. Обыскали весь дом. Но Тинка исчезла.
Однако на этот раз капитан не вышел из себя.
— Значит, вы так и не можете ее найти? — спрашивал он время от времени мягким тоном, приоткрывая дверь своего кабинета.
Наконец Тинку нашли. Как только она увидела курьера от фогта, она забилась в угол на темном чердаке и сидела там, опустив голову на колени и накрывшись передником. Она догадалась, о чем говорится в письме.
Тинка даже не плакала, ее просто охватил страх, какой-то необъяснимый ужас. Она испытывала непреодолимую потребность спрятаться, закрыть глаза, как бы погрузиться в темноту и ни о чем не думать.
Когда она вслед за сестренкой вошла в кабинет отца, вид у нее был несколько растерянный.
— Тинка, — сказал капитан, как только она переступила порог кабинета. — Мы сегодня получили письмо, которое имеет решающее значение для твоего будущего. Письмо от фогта! Пожалуй, излишне тебе говорить после всех тех знаков внимания, которые он тебе оказывал последнее время, о чем там идет речь. Мы с матерью считаем, что на твою долю выпало большое счастье, да и на нашу тоже! Впрочем, наше мнение ты и сама знаешь. Прочти письмо и обдумай все. Садись, дитя, читай.
Тинка держала письмо перед глазами, но, казалось, не понимала, что читает. Она только все время, сама того не замечая, качала головой.
— Ты прекрасно понимаешь, что он просит у тебя не юношеской любви, восторгов и тому подобных глупостей. Он спрашивает тебя, согласна ли ты занять в его доме почетное место, расположена ли ты окружить его заботой и отнестись к нему с той благосклонностью, которой он вправе ждать от своей супруги?
И речи не могло быть о том, чтобы добиться от Тинки какого-нибудь ответа. Из ее груди вырвался только тихий стон.
По лицу капитана пробежала тень недовольства.
— Ты же видишь, Йегер, она не может ничего сказать, — зашептала мать; глаза у нее лихорадочно блестели. — Разве ты не считаешь, отец, — добавила она уже громко, — что лучше всего было бы дать Тинке это письмо, чтобы она могла на покое, до завтрашнего утра, все обдумать? Ведь для нее это такая неожиданность.
— Конечно, Тинка должна сама решить, — гневно бросил капитан вдогонку матери, когда она уводила дочь из кабинета. Они направились в комнату Тинки. До вечера оттуда доносились всхлипывания.
В сумерках мать вошла к Тинке и села к ней на кровать:
— Видишь ли, тебе некуда податься, если не хочешь остаться жалкой, неустроенной старой девой, обузой для семьи… Придется шить, шить, шить, так что едва не ослепнешь, и так до конца жизни, пока не отдашь богу душу, доживая свои последние дни где-нибудь в уголке у добрых людей… Такое лестное предложение многие сочли бы за счастье.
— Мама, а Ос, Ос? — слабо простонала Тинка.
— Видит бог, дитя мое, если бы я нашла какой-нибудь выход, я тебе его указала бы… Ради этого я руку положила бы в огонь.
Тинка погладила худую руку матери и тихо заплакала, снова уткнувшись в подушку.
— Отец у нас начал сдавать. Ты же знаешь, он плохо переносит неприятности… Вспомни приступ, который был у него, когда он вернулся домой… Хорошего ждать не приходится.
Из комнаты Тинки долго доносились глубокие вздохи. До поздней ночи мать сидела у изголовья Тинки, положив ей руку на лоб, чтобы дочь спокойно спала. Но Тинка поминутно вздрагивала.
Под утро она все же крепко уснула; судороги прекратились. Мать поглядела на юное, обрамленное светлыми волосами личико, прислушалась к ровному дыханию дочери и вышла из комнаты, унося с собой свечку. Худшее было уже позади.
Когда капитан из окна своего кабинета увидел, как Аслак вышел со двора, чтобы доставить письмо фогту, у него поднялось настроение и он всецело отдался мечтам, тем более радужным, что получил и короткое письмецо от Ингер-Юханны из Тиллерё:
«У нас здесь царит деловое оживление: пакуют вещи, готовясь к переезду в город. Поэтому буду краткой.
До самого последнего дня мы принимали гостей. Ни дядя, ни тетя не созданы для уединенной жизни, и они приглашали всех своих знакомых посетить нас в Тиллерё, так что все лето у нас постоянно жили гости. Хотя и говорилось: „У нас здесь по-простому, по-деревенски“, но, я думаю, все, кто у нас гостил, прекрасно почувствовали, что тетя умеет повсюду задавать светский тон. Каждому предоставлялась полная свобода, и еду подавали то в комнате, выходящей в сад, то на веранде, но все же в распорядке дня, да и во всей атмосфере дома было нечто такое, что заставляло гостей проявлять себя наилучшим образом. В обществе тети распускаться невозможно, и она льстит мне, уверяя, что в этом теперь не только ее заслуга, но в равной мере и моя.
Не знаю, отчего это происходит, но теперь я так же люблю бывать в обществе, как прежде — на балах. Там находишь настоящее применение своему скромному уму, там можно проявить себя, оказать заметное влияние на окружающих. Нынешним летом тетя открыла мне на это глаза. Когда читаешь о блестящих французских салонах, душой которых всегда были женщины, то начинаешь думать, что для женщины это и есть наиболее достойная сфера. Ведь еще с раннего детства я мечтаю о настоящей деятельности. Как я огорчалась в ту пору, что я не мальчишка и что поэтому из меня ничего не получится!..
Дорогие родители, меня сейчас прервала йомфру Йёргенсен. Она позвала меня к тете. Только что привезли почту из города, и на столе лежала для меня плоская коробка из красного сафьяна и письмо.
В коробке оказалась золотая диадема с желтым топазом посредине, а в письме, вернее в записке, было всего несколько слов:
„Чтобы сходство с портретом из Лувра было полным.
Тетя тут же потребовала, чтобы я примерила диадему. Она позвала дядю и распустила мне волосы.
— У Рённова просто удивительный вкус, на него нисходит своего рода откровение, когда дело касается Ингер-Юханны! — воскликнула она.
И в самом деле, диадема мне к лицу.
Все же, несмотря на записку и на все романтические комплименты, у меня такое чувство, будто этот золотой обруч сдавливает мне затылок. Благодарность — скучная добродетель! Тетя строит разные планы, говорит все о той жизни в вихре света, которую мы будем вести этой зимой, и радуется, что Рённов, вероятно, тоже проведет в городе несколько недель.