Повествуется в нем о вполне достоверном историческом событии, многократно описанном другими итальянскими писателями, — о высадке английских и американских союзнических войск на Сицилии в 1943 году. Но в отличие от прочих трактовок этой темы (скажем, от повести Элио Витторини «Моя война», герой которой — также семилетний сицилийский мальчуган), свежесть и полемичность романа в том, что трагическая, унесшая тысячи жизней война воспринимается мальчишками как игра, как нескончаемый хоровод. У Бонавири война, отраженная в волшебном зеркале детской фантазии, предстает чем-то сродни битвам средневековых рыцарей с сарацинами из эпической поэмы Лудовико Ариосто «Неистовый Орланд». К тому же читатель становится свидетелем поистине раблезианских пиров, которые устраивают деревенские оборвыши, готовые ради утоления голода вступить в поединок и с местными фашистскими властями, и с победителями — американскими солдатами: обмануть их, а потом еще и зло над ними посмеяться.

Не менее важно в романе и то, что в противовес Витторини, строго следующему установкам неореализма, Бонавири соединяет два времени — реальное и сказочное, превращая само время в категорию метафизическую. Наиболее ярко это проявилось, как подметил известный итальянский критик Джордже Бáрбери Скуаротти, в эпизоде встречи полудикой крестьянки Пеппы и американского солдата Чарльза. «Бонавири использует в общем-то не новый прием наложения времен, мифа и действительности в географических пределах Минео и всей Сицилии… Чарльз легко превращается в Орланда, Пеппа — в Анжелику. Реальность несет в себе историческую память прошлого, но действие происходит в наши дни на Сицилии, охваченной пламенем войны, где для подвигов паладинов и возвышенной, неземной любви места не осталось… Сицилия 1943 года не годится для воссоздания атмосферы любовной идиллии, а острая проза современного писателя совсем не похожа на октавы Боярдо и Ариосто… И все же история эта не вполне реальная, она не сводится лишь к высадке американского десанта на острове во время второй мировой войны. И потому чувства, испытываемые простым американским солдатом и молоденькой сицилийкой, нельзя в полной мере назвать общепринятыми, порожденными повседневностью…»

Свободное обращение с временем и пространством является отличительной чертой всей прозы Бонавири — от «Портного с главной улицы» и «Каменной реки» до философско-фантастических произведений «Волшебный лес» и «Ночи в вышине». Он обладает «живейшим ощущением богатства времени, вмещающего неимоверное число персонажей и событий, которые сами просятся в рассказ».

Но хотя в «Волшебном лесе» Минео по-прежнему «первооснова вселенной» (как сказал критик Карло Бо, «нельзя безнаказанно родиться в Минео»), этот роман по всем признакам являет собой уже не эволюцию, а революцию в творчестве писателя.

Жизнь на мегаконтиненте Минео развивается в муках, однако не утрачивает естественной гармонии с природой до тех пор, пока на сцену не вступает человек, завершающий своим вредоносным, гибельным вмешательством цепочку природных трансформаций от простейших организмов к высшим. Роман пронизан тревогой за судьбы всего живого, но это тревога созидания, а не отчаяния. Автор оставляет нам надежду на бесконечность изменений и настойчиво ищет связь человека не только с землей, средой обитания, но и с космосом, видя в этих поисках путь к осознанию высшего смысла жизни.

Джузеппе Бонавири создал роман поистине трудный для восприятия, требующий от читателя обширной исторической, и философской, и естествоведческой подготовки. Весьма неординарна и сама стилистика романа.

Автор предисловия к «Волшебному лесу» Джорджо Манганелли подчеркивает, что «в мелофонетическом строе романа ощущается стремление воссоздать звукопись мертвых языков: свистящие переливы древнегреческого, загадочные гортанные модуляции древнеарабского, строгую мелодику латыни, причем не сухой, ментальной латыни Овидия, а философского лиризма, свойственного Проперцию…». Наряду с лингвистическими экспериментами явствен в романе и фон поэтический — ритмизованная, стиховая окраска текста. И это не случайно, ведь Бонавири начинал именно как поэт, шел от поэзии к прозе, а позже, став уже зрелым мастером, вновь вернулся к поэзии.

И вот что удивительно: мечтательный, застенчивый мальчик писал стихи, прямо скажем, агрессивные, звучащие как вызов общепринятым нормам. Судите сами:

Убьем его,
время,
летящее
по влажным просторам
небес,
эту черную глыбу,
что давит
людей…
Жизнь есть лишь одно —
подвижная точка
Вечности.

Да, уже в этих юношеских стихах поражает восприятие времени и пространства как соперников, с которыми он готов поспорить и в случае победы подчинить себе. А уж с явлениями природы — ветром, дождем, зноем и стужей — поэт и вовсе на «ты», несмотря на то что языческие верования предков в злых и добрых духов, связанных с силами природы, подспудно живут в нем.

Здесь, пожалуй, уместно поговорить о своеобычной религии Бонавири, очень несхожей с христианством. Сам писатель называет ее языческой. «Неподалеку от Минео, на плоскогорье, лежит «камень поэтов». У этого камня вплоть до конца прошлого века собирались крестьяне и ремесленники и импровизировали стихи, веря в догреческий миф о том, что некие подземные существа способны пробуждать творческую фантазию. Собственно, это и есть вера в множество богов, хотя и не равнозначная политеизму. Ведь наши боги не что иное, как духи, живущие в любой частице природы».

Религия Бонавири — это в философском переосмыслении вера униженных и обездоленных крестьян. Религии же официальной, узаконенной писатель не приемлет напрочь, поскольку именно она породила священников, проповедующих не по велению души и с пламенной верой в сердце, а во имя низменных интересов, ради утверждения своей власти над ближними. Тех самых фарисеев, о которых так язвительно отозвался замечательный русский поэт Николай Глазков:

С отвагой безошибочного труса
Он распинал Иисуса на кресте,
Чтобы потом, во имя Иисуса,
Сжигать Джордано Бруно на костре.

Вот и Бонавари, не сомневаясь в чистоте и святости христианской морали, весьма скептически относится к «носителям» слова божьего, взывающим с амвона о праведности и воздержанности, наподобие священника Антонио Фрагалá из сборника «Сарацинские новеллы» (1980). Слово «сарацинские» надо понимать буквально: на Сицилии мавританское господство оставило глубокий след в культуре, искусстве, обычаях, языке. Для сицилийца слово это применительно к человеку имеет целый спектр значений. Это и «неверный», и нарушающий традиции (причем нередко в положительном смысле), и чересчур смуглокожий, с густой, курчавой шевелюрой, как у африканца. В деревнях и по сей день можно услышать, как какая-нибудь сицилийка, браня мальчишку-разбойника, называет его «маммалукко» — мамлюк. А в народных сказаниях смешение христианской символики с арабской, мусульманской и вовсе неразрывно.

По свидетельству историка и поэта Франческо Ланцы, в сицилийских легендах «противопоставление христиан и мусульман имеет чисти художественную ценность и не несет в себе абсолютно никаких моральных оценок». Это наблюдение может служить ключом к толкованию «Сарацинских новелл» Джузеппе Бонавири. Так, самому Иисусу Христу приписывается сарацинское происхождение («Иисус и Джуфá»), а в другой новелле — неслыханное богохульство! — он даже становится мышью. Хотя, безусловно, речь идет не об исторически достоверном Иисусе, а о мифологическом существе из сицилийского фольклора, опоэтизированном Бонавири в своих сказках — одновременно и авторских, и народных. Таким образом, преображенная, увиденная в новой перспективе, история Иисуса становится историей сарацинской, сицилийской и оттого приобретает черты современности… Иисус, Джуфа и Орланд — Святая троица, распятая на оливковых деревьях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: