Он подолгу, не жалея сил, выбивал из начальства любую сумму денег, когда считал, что миссии такой расход по средствам, а он может истратить эти деньги на доброе дело. Он нюхом чуял несправедливость и не раз добивался отсрочки выполнения судебного приговора, а то и его отмены. Мистеру Клегхорну, уверял судья, нечего делать среди служителей церкви, ему бы пойти по гражданской службе.
Однако особенно энергично он действовал, когда речь шла об образовании мальчиков — сыновей евразийцев, индусов, мусульман, сикхов — для него это было все едино, лишь бы у парня голова хорошо работала, лишь бы это были «дети, коих господь наделил умом и талантом». Главной своей обязанностью он почитал распознавать, к каким предметам у подростка самые большие способности, и убеждать его и его родителей избирать именно эту жизненную дорогу. «Вот хотя бы наш Шанкар Рам, — говорил он, к примеру, хотя мисс Крейн лишь очень приблизительно представляла себе, какого именно Шанкара Рама он имеет в виду. — Твердит, что хочет на гражданскую службу. Все они хотят на гражданскую службу. А какие у него шансы? Почта или телеграф, не более того. Нет, ему надо стать инженером. Может, он этого не понимает, но все задатки у него есть». И принимался (по большей части безуспешно) изыскивать пути и возможности послать юного Шанкара Рама в широкий мир, за пределы Муззафирабада, — строить мосты. В этом, думалось мисс Крейн, мистер Клегхорн был совсем не похож на обычных служителей церкви, ибо в девяноста девяти случаях из ста очередной Шанкар Рам оказывался столь же не склонен обращаться в христианство, как индийские женщины — требовать равноправия. А вот на женщин, и английских и индийских, взгляды у мистера Клегхорна были до безобразия косные. Женский вопрос для него как бы не существовал. «Ваш пол, мисс Крейн, — сказал он однажды, — создан, увы, впрочем, нет, не увы, а благодарение господу… ваш пол создан либо для замужества, либо для служения богу», и в ту единственную интимную минуту, какая у них за все время была, он потрепал ее по руке, словно утешая, поскольку первое из этих благ, мирское, для нее, конечно же, недостижимо.
Порой мисс Крейн подмывало указать на картину, где старая королева восседала на троне при всех регалиях, и заметить: «Бывают, как видите, и деловые женщины». Но, жалея его, она всякий раз воздерживалась; и была тронута, когда, развернув подарок, увидела еще более пышный вариант той загадочной картины, тронута, потому что знала, что мистер Клегхорн, тщательно обдумывая, какое подношение придется ей больше всего по душе, выбрал как раз то, без чего она с легкостью могла бы обойтись.
Однако несколько дней спустя, провожая ее на вокзал и усаживая в дамское купе первого класса (пока Джозеф, неимущий юноша, работавший в миссии при кухне, а затем пожелавший пойти в услужение и теперь уезжавший вместе с нею, сдавал багаж), мистер Клегхорн вручил ей прощальный подарок от себя лично, и на этот раз, развернув пакет на выезде из города в неприветливый пограничный край, она обнаружила книгу под заглавием «Фабианские очерки о социализме». На титульном листе стояло еще имя редактора — Джордж Бернард Шоу и была надпись «Моему другу и коллеге Эдвине Крейн» и подпись «Артур Сент-Клегхорн», и дата «12 июля 1914 г.».
Эту книгу мисс Крейн до сих пор хранила в своем шкафу в Майапуре.
Когда мисс Крейн позволяла себе передышку в работе, на что ей как-никак давал право ее возраст — в эти годы уместны не одни действия, но и созерцание, — ей случалось поднять голову от стола и надолго задержаться взглядом на той картине. После стольких лет картина приобрела новое свойство — вызывала нечто вроде сожалений об ушедших временах, о минувшей славе, хотя она и знала, что славы с самого начала не было и в помине. Такая Индия, как на картине, никогда не существовала, кроме как в своей золоченой раме, и в зрителях была призвана порождать лишь некую смесь из набожности и чванства. А между тем от нее до сих пор веяло каким-то призрачным благородством.
Она все еще будила мысли, в которых мисс Крейн было трудно разобраться. Всю жизнь она своей незаметной практической работой старалась доказать, что страх вреден, потому что рождает предрассудки, что мужество полезно, потому что несовместимо с эгоизмом, что невежество дурно, потому что в нем — источник страха, что знания нужны, потому что чем больше знаешь о многообразии мира, тем яснее тебе, какую ничтожную роль ты сам в нем играешь. Возможно, думалось мисс Крейн, именно это представление о ничтожности отдельного человека, подобное тени дождевых туч позади кричаще ярких красок в изображениях королевы и ее подданных, и придает им нешуточное величие. Что-то в позе старой королевы на троне словно в кривом зеркале напоминало ей, как много-много лет назад она сама сидела на возвышении в белом муслиновом платье; а урок, который она всегда пыталась вычитать из этого стилизованного изображения верноподданнических чувств и материнской заботы, сводился к тому, что могла бы преподать родная мать, что в детстве пыталась ей преподать ее мать: как важно не кичиться своим благородством, а мужественно принимать на себя любые труды и обязанности — не ради самовозвеличения, но ради самоотречения, чтобы на земле стало больше счастья и благополучия, чтобы избавить мир от тех самых зол, которых картина как бы не замечала: бедности, болезней, нужды, невежества и несправедливости.
И потому, что, обратившись мыслями к своим соотечественникам (пусть поздновато, но все же не слишком поздно), она в молодом англичанине, рядовом Кланси, различила за щенячьим желанием показать себя взрослым мужчиной (это она в нем тоже заметила) искру нежности, инстинкт самоотречения (иначе зачем бы ему следить, чтобы ей достался кусок пирога, чтобы ее не обнесли сахаром), и еще, возможно, потому (она и это допускала), что внешностью он, с поправкой на его плебейство, немного напоминал родовитого красавца поручика Орма (убитого в первую мировую войну и посмертно награжденного Крестом Виктории), она думала о Кланси чаще, чем о его более заурядных товарищах. Нежность, пусть самая поверхностная, наверняка в нем была. Она сказывалась в том, как весело и добродушно он шутил на солдатском урду с Джозефом, так что старый слуга расплывался в ухмылке и заранее радовался каждый раз, когда должны были прийти солдаты; сказывалась в его дружбе с пареньком по фамилии Баррет, неловким, вялым, тупым и некрасивым. Эта дружба с Барретом, а не только вежливость Кланси по отношению к ней самой, и его манера держаться с Джозефом, и то, что ни он, ни Баррет не пропускали ни одной ее среды, в первую очередь и заставила ее задуматься над тем, что же она в данном случае подразумевает под нежностью и мысленно даже употребляет это слово. Она знала, что мальчики типа Кланси часто дарят своей дружбой тех, кто в силу физических или умственных недостатков выставляет их собственное превосходство в особенно выгодном свете. Знала, что, выбрав себе Баррета в подхалимы, Кланси всего лишь следует простейшему психологическому правилу. Но если кто иной мог использовать такого Баррета как мишень, смеялся бы над ним, а защищал, только когда над ним пытались смеяться другие, Кланси, это она чувствовала, никогда так не поступал. При Кланси никто и не пытался смеяться над Барретом. Он, бедняга, был с придурью. Среди своих смышленых приятелей он должен бы был выделяться, как пугало среди зеленого поля задорной неспелой пшеницы. Таким он поначалу показался и ей, но вскоре она убедилась, что остальные его таким не считают или перестали считать, и объяснила это тем, что под влиянием Кланси они приняли его в свою среду, что с помощью Кланси он проявил такие черты характера, которые они признали нормой и по примеру Кланси уже не замечали тех черточек, которые сперва, несомненно, их отталкивали.
Не кто иной, как Баррет (когда начались дожди и чаепития пришлось перенести в комнаты, и она разрешила солдатам расхаживать по всему дому и даже, раздобыв папирос и спичек, разрешила им курить, а не мучиться в течение полутора часов, так как только теперь поняла, почему они все как один с таким облегчением закуривали, простившись с ней и едва дойдя до калитки), не кто иной, как Баррет, первым обратил внимание на картину со старой королевой под балдахином, вернее, он просто подошел поближе и воззрился на нее а уж вслух за обоих высказался Кланси, стал рядом с Барретом и спросил: «Это вот и есть то самое, что называется аллегорией, да, мисс Крейн?», и слово это произнес, явно гордясь своей в поте лица заработанной образованностью, что и пленило мисс Крейн, и немного испугало — ведь при виде того, как Баррет разглядывает картину, она чуть не сказала: «Это, в сущности, аллегория, мистер Баррет», но вовремя удержалась, сообразив, что тот и понятия не имеет о том, что такое аллегория.