Хорошо бы и Аську привлечь к этому делу, но Аську он еще плохо знает, и мать у нее подозрительный человек — немецкий язык преподавала. Нет, к Аське он просто так заглянет, мимоходом, если время будет. А пока о ней лучше не думать. Дело затеяно большое, и обо всем личном Киму надо забыть.
Он не слышал ни завывания самолета, кружившегося над городом, ни свиста бомбы. Точно внезапно поднявшийся морской шквал ударил его по боку, плечу и голове. Вместе с велосипедом Кима сбросила на землю взрывная волна. Велосипед задним колесом стукнулся о дерево. Ким упал, ударившись головой о землю. Приподнявшись, он увидел пустую улицу. Из-за деревьев на противоположной стороне ее поднималось черное облако. Рядом дом, окно с знакомым желтым резным наличником, и тополь рядом знакомый.
Высоко над ним засвистело. Так грохнуло, что воздух, втиснувшись в уши, стал твердым, как пробка. Опять засвистело, но уже глуше, дальше. Громыхнуло где-то на краю города. И Ким понял, что немцы бомбят Городок и что этот дом рядом — его родной дом, в котором он жил до войны. «Бомбят — значит, боятся, значит, есть еще время, пока придут назад в город!» — обрадовался он.
…Самолет, сбросивший на Городок несколько бомб, улетел за Сугру, и по дворам быстро разнеслась весть, что в город въехали на велосипедах партизаны Деда. Валя и Оля кинулись было к калитке, но их остановил свист, донесшийся из сада. Оглянувшись, они увидели Кима, шагавшего по тропинке, ведя сбоку велосипед. С покачивающимся на груди автоматом Ким шел не торопясь своей развалистой медвежьей походкой, по которой его можно было узнать издалека. Девушки бросились к нему с криком: «Ким, Ким!»
Но он смотрел на них исподлобья, так свирепо предостерегающе, что обе они, не добежав до него, словно споткнулись. По его знаку они молча прошли за ним, осторожно ступая, чуть не на цыпочках, через кусты за сарай, к старым бревнам, где до войны они играли в шахматы.
— Ой, чего ты так? — прошептала Оля.
Ким поставил велосипед к забору, скинул на бревна бушлат, кубанку и растрепал по лбу сбившиеся в клочья, мокрые от пота волосы.
— Эх, жаль, шахматы не захватил, — усмехнулся он, сев на бревна и зажав между колен автомат. — Сыграли бы хоть для конспирации… Ну садитесь, девчата. Мы ведь сюда ненадолго, а дело у меня к вам серьезное.
Оля поспешно забралась на самое верхнее бревно, под ветви шелковицы, шатром нависавшие над сараем, натянула юбку на свои голые, вечно грязные коленки и приготовилась слушать, страшно заинтересованная всей этой конспирацией. Ким всегда забавлял ее своей серьезностью, и сейчас ее забавляло, что он пришел к ним с автоматом по какому-то важному делу.
А Валя стояла, зажав в губах кончик косы, и глядела на Кима, сама не понимая, чего она вдруг оробела перед своим старым школьным товарищем, которого часто вспоминала и с которым, как это думали некоторые, у нее был даже роман, что, конечно, глупости — просто они были хорошими друзьями и он ей очень нравился своей идейностью, принципиальностью и тем, что не бегал за девчонками, не ходил на танцульки.
— А что, разве немцы еще вернутся? — спросила она.
— А ты как думаешь? — нахмурился Ким.
Оля простодушно вздохнула:
— Мы с Валей думали, что уже дождались…
— У моря погоды, — сердито буркнул Ким.
Валя присела на нижнее бревно.
— Да, так больше жить нельзя. Понимаешь, слишком страшно, когда только ждешь и ждешь…
— Жуть, — подтвердила Оля, зажмурив глаза.
И они стали торопливо рассказывать, что им пришлось пережить за зиму; как хватали людей в тюрьму неизвестно за что и из тюрьмы толпами гнали в яр; сколько там в яру уже закопано, а сколько угнано в Германию; как они сами прятались, чтобы их тоже не угнали; как брат Вали все-таки попал в облаву, — где он сейчас, жив ли, никто не знает.
— Первое мая было, а мы с Олей и на улицу выйти боимся, — говорила Валя. — Думаем, что там, на фронте, что в Москве, во всем мире. Ничего, ничего не знаем.
— Верно, верно, Ким! Живешь ну прямо как на дне океана, — сказала Оля. — Жуть, — повторила она.
— Знаю, — согласился Ким. — И мы тоже в лесу как на дне океана были, пока рации не имели. А теперь…
И он вынул из кармана несколько сложенных вчетверо листков.
Оля стала сползать со своего верхнего бревна. Валя тоже придвинулась к Киму. Головы их сблизились, прижались одна к другой.
— Да ну тебя, Ким, читай же! — заторопила Оля.
— Прочесть-то я прочту, да это что! Надо, чтобы весь город прочел. Понятно?
Вслед за разведчиками-велосипедистами в Городок вступили пешим строем несколько боевых групп отряда, прикатила на телегах хозяйственная часть, прискакал на конях штаб во главе с Дедом, в левом ухе которого покачивалась большая серебряная серьга. Он иногда ни с того ни с сего надевал ее, и это вызывало у партизан, знавших его еще до войны, когда он был председателем Городковского райисполкома и серьги, конечно, не носил, много разных толков. Предполагали, что он из цыганского рода. Дед посмеивался над этими толками, но так или иначе, а прокол в ухе для серьги у него был, и этого он не отрицал.
Штаб Деда расположился в помещении райисполкома, где у немцев помещалась комендатура. Разведчики успели уже вывести из гестаповской тюрьмы заключенных, и все они пришли сюда большой толпой. Комиссар пригласил их зайти в зал заседаний и там занялся разговором с ними. А Дед со своим адъютантом Васюхиным, или Васюхой, как его звали в отряде, поехал по главной улице посмотреть, что при немцах стало с городом, в котором он раньше был хозяином. Кое с кем из попадавшихся ему на глаза людей он разговаривал, слезая с коня, а потом, снова забравшись на него, глядел себе в бороду, насупившись. Многие люди не нравились ему. Какие-то притихшие, испуганные, говорят тихонько, с оглядкой по сторонам. Васюха молча следовал за ним. Он знал, что если Дед глядит в бороду, значит, он думает и мешать ему нельзя. Но когда сбегались ребятишки и кричали: «Дядя Трофим! Дядя Трофим!» — Дед сразу оживлялся. Оборачиваясь к ним, он делал хитрые глаза и говорил:
— Да вовсе я не Трофим, тилько шо с лица трошки похож на него. — Подергав серьгу, спрашивал: — Хиба у Трофима було такэ на ухе? — Сняв шапку и нагнув голову, хлопал себе по лысине: — Ну хиба Трофим бул таким лысый?
Это забавляло ребятишек, и они кричали еще громче:
— Дядя Трофим!
Вот и его дом крылечком на улицу, в котором он не был с тех пор, как проводил свою семью в эвакуацию: пока не ушел в лес, ночевал в своем райисполкомовском кабинете. Где сейчас семья, все ли домашние живы, он не знал.
Глянув в окно своего пустого дома, Дед слез с коня, хотел зайти во двор, но раздумал, запалил цигарку, затянулся раз, другой и вдруг сердито кинул ее, недокуренную, под ноги, затоптал по привычке, приобретенной в лесу, вырвал из рук Васюхи повод коня, взобрался на него и поскакал к базарной площади.
Там, у старых каменных лабазов, партизанские хозяйственники опоражнивали немецкие склады — грузили на возы что-то в мешках, ящиках, бочках.
Прискакав сюда, Дед ткнул плеткой в ящик, только что взваленный на воз.
— Шо це такэ?
Ему ответили, что в ящиках яйца.
— А це? — Дед показал на бочки.
В бочках оказалось сливочное масло.
— Яйца, масло, да шо у нас дитский сад? — раскричался Дед. Соскочив с коня, он заметался от воза к возу, веля масло и яйца, а также зерно сгружать обратно и раздавать населению, в лес везти только муку, соль и табак.
Крутившиеся возле Деда ребятишки мигом оповестили об этом город, и вскоре у лабазов вытянулись и зашумели длинные очереди.
Повеселевший Дед поехал обратно в райисполком. Там он вместе с неотступно следовавшим за ним Васюхой зашел в зал заседаний, где комиссар разговаривал с освобожденными из гестаповской тюрьмы людьми, остановился у дверей, поглядел, послушал и снова нахмурился. Не понравился ему разговор, который Глеб Семенович вел с одним из этих освобожденных партизанами людей. Глядеть на человека страшно: одна кожа да кости, лицо восковое, как у мертвеца, но нет у Деда жалости к нему. Знает он его: в милиции служил, должен был уйти в лес с партизанами, курсы специальные проходил, но перед самым приходом немцев куда-то пропал. Говорит, что поехал отвезти вещи матери в деревню и там заболел. Не верит Дед ни одному его слову: врет, каналья, не заболел, а струсил, если бы немцы не схватили, провалялся бы в деревне на печи до конца войны. Чего еще с ним разговаривать, чего допытываться, плетью гнать от себя таких подальше.