Потом он подробно расспрашивал меня о моих занятиях, а на прощание подарил экземпляр своей книжки «Шейх Тантави, профессор С.-Петербургского университета».
Это было 29 марта 1934 года. Спустя много лет я прочитал: «Моя книжка о Тантави вышла в начале 1930 года. Не всем она почему-то понравилась, но меня утешило то, что арабисты и арабы, а особенно земляки шейха, ее оценили и нашли для нее теплое слово. Я много пережил, пока работал над нею. До сих пор, когда меня спрашивают, какие из своих работ я считаю достойными памяти в науке, я всегда называю только четыре книги: о дамасском веселом поэте, что был зазывалой на фруктовом рынке, об изящной сатире мудрого слепца поэта-философа из Сирии, о теории поэтического слова, которую создал эмир, поэт и тонкий филолог, что на свое несчастье про
Школа Крачковского
39
был один день багдадским халифом, и последнюю— о египетском шейхе, профессоре в Петербурге. Но иногда мне кажется, что больше всех я почему-то люблю именно последнюю, и часто я открываю ее, чтобы посмотреть на портрет того, о ком идет в ней речь».
Любимое детище Крачковского и сейчас стоит на моей книжной полке, и я по временам тихо перелистываю страницы, вспоминая невозвратный и незабываемый мартовский день.
Лекции Крачковского были для меня отличны от остальных. Дело не в предмете — литература не интереснее других областей знания, и курс ее не может оставить неизгладимое впечатление, если цитируемые стихи переводятся прозой и на всем лежит налет экзотичности. Дело было в манере чтения. Крачковский читал ровным, спокойным голосом, неторопливо и уверенно, лишь изредка взглядывая в разложенные перед ним бумажки. Казалось, сама история, перекипевшая и стихшая с веками, остудившая свои страсти раздумьем зрелых лет, с улыбкой оглядевшая и оценившая их с позднего порога жизни, вложила эти хладнокровие и трезвую рассудительность в уста ученого...
«Вот идеал! — думал я. — Да, исследователь должен быть невозмутим, только тогда каждое слово его снизойдет откровением». Лишь много лет спустя я понял, что заблуждался. Ученый — нет, он не бесстрастный летописец, он — трибун. История не умирает, она переливается из формы в форму; ученый — не свидетель, а живой участник ее, творящий умы ее творцов. Как же можно творить не страдая, вновь и вновь не переживая того, о чем говоришь, не чувствуя каждым нервом пульс истории прошлой и современной?! Не бесстрастность, а пламень, не покой, а опустошенность, ибо все передал другим...
В 1935 году, окончив третий курс исторического факультета, я перешел на «арабский цикл» при семито-хамитской кафедре и таким образом оказался на третьем курсе филологического факультета. Кое-что из-за разницы в программах мне пришлось основательно подгонять, но к концу курса я выправился. Не сказать, чтобы это было легко, но постоянное доброжелательное внимание преподавателей, всегда готовых прийти на помощь и уже ждавших от тебя помощи другим, настораживавшихся при трудностях, каких немало у студента, и радовавшихся каждому его успеху, вдохновляло и стремило вперед.
Новый курс лекций Игнатия Юлиановича — «Арабская историческая и географическая литература» — потребовал большой самостоятельной работы; но именно в этом, первом, трудном году на другом факультете я, по просьбе заведующего нашей кафедрой ассириолога
40
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
Александра Павловича Рифтина, продолжил «в расширенном варианте», то есть при большем количестве участников, свои прошлогодние дополнительные занятия со студентами, отстававшими по арабскому языку. В этот же период начались мои посещения заседаний ленинградской Ассоциации арабистов. Впервые порог Института востоковедения Академии наук, где она собиралась, я переступил 23 марта 1935 года, когда слушался доклад Д.В.Семенова «Взгляды французских ученых на современное положение арабского языка и его будущее».
Ассоциация арабистов, просуществовавшая всего четыре года, с 1934 по 1938, была полезной научной организацией, где исследователи общались и, учась друг у друга, совершенствовали свое мастерство. Доклады по разным отраслям арабистики, вызывавшие оживленные споры, расширяли кругозор и создавали активную творческую атмосферу. Стараясь не пропустить ни одного заседания (они происходили 11-го и 23-го числа каждого месяца), притихший, я сидел за длинным черным столом рядом с именитыми учеными, жадно вслушиваясь в слова докладов, стараясь определить свою позицию в диспутах. Вот что было трудно! Слушаешь одного — он говорит так веско, так убедительно, что уже готов с ним согласиться. Слушаешь его противника, выкладывающего свои знания и логику, — и думаешь: «Так ведь он прав, я бы сказал то же». Конечно, с университетским ли неполным багажом формировать научное суждение? Нужно было много, очень много читать сверх программы, и я стал читать все, что мог найти в библиотеке, где работал.
В 1936 году я впервые выступил на заседании Ассоциации. Трудно следить за своими мыслями, когда к тебе обращены лица мастеров науки, когда десяток зрелых умов взыскательно сверяет твои слова с истиной. Но здесь, как и на кафедре, помогла строгая, но теплая доброжелательность старших. Смущение отступало, когда я видел, с каким вниманием слушает меня сам Крачковский, как ободряюще улыбается мне лингвист Семенов, как, напряженно глядя в мое лицо, задумывается историк Ковалевский... Конечно, много было в моих словах незрелого, претенциозного, они это видели и делали на это скидку, но ведь главное, что уже начали складываться самостоятельные суждения — значит, есть что совершенствовать...
Крачковский был душой, Spiritus moyens1, Ассоциации арабистов. Ее председатель, он был в то же время самым деятельным и автори
1 Движущий дух (лат.).
Школа Крачковского
41
тетным ее членом. Его доклады, насыщенные громадной эрудицией, открывавшие новые горизонты, казалось бы, давно и хорошо изученных областей, его блистательные переводы ново-арабской прозы, аудитория, состоявшая не только из его как зрелых, так и молодых учеников, но и из представителей других востоковедных специальностей, слушала, боясь пропустить слово. Он вел регулярные ежемесячные библиографические обзоры — ведь он, связанный со многими учеными и писателями Запада и Востока личным знакомством, получал такие издания, которые не всегда имелись в библиотеках, и, кроме того, пристально следил за всей арабистической литературой. Я удивлялся, как он успевает прочитать такую уйму разноязычных книг, готовить одно за другим обстоятельные сообщения и быть в состоянии ответить на любой вопрос по чужой работе.
Да, это был подлинный академик, первый среди равных, занявший место руководителя научного коллектива благодаря наибольшим знаниям, наибольшему опыту, наибольшей научной активности и наибольшему такту.
К этому нужно добавить, что Игнатий Юлианович был необыкновенно точен: он скрупулезно выполнял свои обещания и берег время. Помню, я как-то получил извещение о заседании Ассоциации, назначенном на семь часов вечера, но смог прийти в Институт востоковедения лишь в десять минут восьмого. Меня утешала мысль, что наши факультетские собрания всегда начинаются с получасовым опозданием. Против ожидания, коридор, где обычно толпились «ас-социанты» перед началом заседания, был пуст, а у плотно прикрытой двери в зал сидел со строгим, непроницаемым лицом старый служитель Брядов.
— Что вам будет угодно? — спросил он, оглядев меня с головы до ног. Я смешался.
— Тут... заседание должно было быть... Ассоциация арабистов...
— Так ведь заседание уже идет, — сказал Брядов и посмотрел на стенные часы. — Вон уже осьмой час, а Игнатий Юлианович всегда приходят без пяти семь, а в семь все уж на местах, и все начинается...
Красный от смущения, я неслышно приоткрыл дверь в зал, на цыпочках прошел к месту за столом и потом уж никогда не опаздывал.
Х- * *
Моей первой самостоятельной работой было выполненное на третьем курсе небольшое исследование с громким названием «Араб