ПЕСНЯ О ХЛЕБНОМ ЗАПАХЕ
Ах, сколько у пекарни
я в детстве просидел!
Как тесто месят парии,
до вечера глядел.
Когда ж всходили хлебы
и шел горячий дух, -
«Ах, белый фартук мне бы!»
мечтал я чуть не вслух.
Корзину – раз-два взяли! -
на руль поставить мог,
нажал бы на педали -
ну, чем не хлебопек!
Где тот мальчишка глупый?
Побыть бы им еще:
весь день сидеть в углу бы
мечтая горячо.
Потом на лоб шапчонку,
и хлебное тепло
пускай летит вдогонку,
как ангела крыло.
Лишь полумесяц тмина,
свисая с губ, горчит
да песня муэдзина
с тех пор во мне звучит.
МАМИНА ПЕСНЯ
Вечером, бывало,
мама напевала,
продевая нить.
Лечь бы ей, усталой,
к нам под одеяло,
а не шить и шить!
Над ушком игольным,
над шитьем невольным
загрустит она.
На нее из окон
смотрит плоским оком
серая стена.
Мама погрустила,
нить перекусила,
и вздохнула нить,
а перед глазами
все пошло кругами:
кто-то должен шить.
Мама разогнулась,
мама улыбнулась:
в память забрело,
как наседки прячут
всю семью цыплячью
под свое крыло.
Мама напевает,
нитку продевает…
Нам ее игла
в бледных пальцах этих
многое на свете
объяснить смогла.
ТАНЕЦ
Бог, невесомый, тонконогий,
взлетевший в горные чертоги,
и нас возносит в облака.
Что есть прекраснее, чем ноги,
что легковеснее греха!
А та мечта склоненных рук,
чье нас пугает напряженье -
чтоб голос обрело движенье
и тяжесть превратилась в звук.
Пока Венеры белой грудь
краснеет, словно гроздь рябины,
тот локоть, выставленный, длинный,
где время село отдохнуть,
вдруг, как на крыльях, вознесется
и тьма, как шлюзы распахнется,
и в капли разлетится ртуть.
И здесь не линия, а слово,
развихрившееся багрово,
и глаз, из бедной ямки целясь,
ждет, чтоб взлетела эта прелесть,
лишь для того, чтобы почить
в движении, что сна не знает
и только путы разрывает,
чтоб радость рук освободить,
покуда жест, вечно иной,
взвиваясь, испускает тело,
как легкой бабочки полет,
кружащийся водоворот,
как свет полночного светила,
как аромат, как пар спиртной.
Как будто розовый бутон
расцвел быстрей, чем ветер прянул,
и вновь увянул, а потом
опять во всей красе воспрянул,
и в третий раз лишился сил
быстрей, чем ветер просквозил.
А что? Из ямочек локтей
к нам скатится клубочек нитей,
блестя, как гирька, а на ней
мы вывесим клубок событий -
узнаем вес улыбки той,
ребяческой или святой,
вес добродетельного жеста,
движенья, что сочится внутрь,-
улыбка, жест в лицо пахнут,
и мы краснеем от блаженства.
Ведь мастер лишь ладонью ловит
чешуйку света на бегу,
миг, что резец не остановит,
что исчезает, как в снегу,
он ловит горькую монету,
звон, растворенный тишиной,
мгновенье, ставшее пчелой
и устремившееся к свету.
И вот в сетчатке наших глаз,
звуча, парабола зажглась,
а это – дрожь тугой струны,
а это – хрупкий свет луны,
а это – взвихренное слово,
мечта художника немого,
и, стиснутая до пуанта,
трагедия мгновенья, кванта,
а это – чешуя, как ртуть,
дрожанье вечной пантомимы,
когда колеблются глубины,
когда Венеры белой грудь
краснеет, словно гроздь рябины,
и неподвижный локоток
отставлен, словно прячет время,
и окрыленный сбросит бремя
и тьму разрежет, как ноток.
ПЕРВОЕ МАЯ 1937 ГОДА
Идут дожди, небесных нитей хватит
изменчивые сшить весне наряды.
А мы все в том же неизменном платье -
в нем кровь и слезы оказались рядом.
Там нищета в своем наряде черном
все тащится вдоль мостовых разбитых,
у запертых ворот сидит упорно,
не уходя от фабрики закрытой.
День первомайский почки разрывает,
но слышишь, грохот пушек все слышнее,
там нищета сегодня выступает
и умереть сумеет.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: