— Да о чем это вы, Верочка?

— Ну как вы не понимаете? Ах уж эти мужчины!.. Просто ему приятно быть со мной…

— Да?.. — Лев Минеевич тут же представил себе выжигу Дормидонтыча, рябого и белого как лунь старца. — Очень даже возможно, — хмыкнул он отворачиваясь.

— Вот и я так думаю! — всплеснула руками Вера Фабиановна. — Иначе он бы не закидывал удочку насчет этого… — усмехнувшись, она погладила вытянувшуюся на сундуке Мою египетскую.

— Ну об этом и говорить нечего! — Лев Минеевич пренебрежительно вскинул подбородок. — Все знают этому истинную цену. Больше для очистки совести стараются: вдруг да клюнет? Такова уж природа человеческая.

— Смешно! Да и всех их сокровищ не хватит! Я уж не говорю о завещании покойного отца. Ну ладно, допустим, это совершенно случайная для меня вещь, и я готова ее уступить. Но что, позвольте спросить, они дадут мне взамен? А? Ничего!

— Ничего… — согласился Лев Минеевич. — Между прочим, Верочка, Дормидонтыч как будто готов отдать свою «Изиду». Вы же всегда хотели «Изиду»? Богиня волшебства, покрывало Изиды и все такое прочее.

— И что он хочет?

— Яковлева и еще одну штучку.

— Ага! А вы потом потребуете моего Врубеля?

— Что вы, Верочка! — сразу же дал задний ход Лев Минеевич. — Я и не думаю меняться с Дормидонтычем. Это я так, для вашего сведения. Может, вы сами с ним договоритесь?

Ларец Марии Медичи pic_5.png

— Вот как? — недоверчиво подняла бровь Вера Фабиановна.

— Ну, Верочка! — Лев Минеевич прижал ручки к сердцу.

— Ах, ладно, ладно… Я вам верю, — смягчилась она. — Как там ваш драгоценный сосед?

— И не спрашивайте! — отмахнулся Лев Минеевич. — Табуном к нему валят. Все эти непризнанные художнички, бородатые гении в свитерах, девчонки голоногие… Одним словом, народ подозрительный и ненадежный. А мой еще их подзуживает. Дескать, у соседа, у меня то есть, настоящий Третьяковский запасник. Очень этого я боюсь, Верочка, — вздохнул он.

— А вы запирайтесь, запирайтесь. Замочки-то ваши мне, правда, не очень нравятся. Винтовой вам нужен, на шлицах.

— Что замочки? Стукнут по голове — и конец.

— Тогда дома сидите, не вылезайте, если у вашего изверга гости.

— Я и то стараюсь. Да разве убережешься? Намедни, Верочка, у него архимандрит был.

— Архимандрит? У него?

— Может, и не архимандрит, но очень властительный поп, вальяжный такой иерей с золотым крестом и в орденах церковных.

— Иконами интересовался?

— Не скажу точно, потому как не присутствовал. Витюся потом хвастался на кухне, что важный заказ получил.

— На реставрацию?

— На реставрацию. На сей раз в самой Лавре работать будет, в Троице-Сергиевой. Ба-альшие деньги платят!

— Не люблю я попов.

— Знаю, знаю, сколько раз говорили… Только непонятно как-то: в приметы вы верите, в гадания всякие, о Боге и дьяволе порассуждать любите, а церкви не признаете. Почему так?

— Моя религия вне исповедания, Лев Минеевич. Что знаю, то знаю. Ни Бога, ни диавола, может, вовсе и нет. Но что-то есть такое. Что-то есть! Астраль или что другое, только не все так просто. Далеко не так просто…

— А я и не говорю…

— Вот и не говорите! Случайностей не бывает! Ничто не случайно, поимейте это в виду! Вот хотя бы ваш Витюся. Почему вы этого дылду все Витюсей зовете?

— Повелось уже так. Мать его, покойница, все Витюсей звала, ну и я привык… Как-никак тридцать лет в одной квартире… Признаться, мне скучно без него бывает. Вот завтра уедет он со своей пассией в Питер, неделю его не будет, так, думаете, я радуюсь? Ничуть! Это я сначала обрадовался, когда он мне сказал, а потом подумал: как останусь один в пустой квартире, так… — Лев Минеевич махнул рукой. — Привык я к нему. Он хоть непутевый, но человек очень даже по нынешним временам неплохой.

— Дождетесь вы с вашей добротой, с толстовским всепрощением вашим.

— А что мне все прощать? Чего он мне плохого-то сделал? Ну, погулять любит, выпьет там — так дело молодое. А ко мне он — ничего, не обижает… Конечно, шумно, боязно, но ведь знаю я его с малолетства.

— Чегой-то мы все про вашего Витюсеньку распрекрасного?

— А я… не знаю. Вы сами зачем-то спросили.

— Я? Ах да, конечно… Я к тому, что в мире, дорогой мой, нет ничего случайного. Будет вам через этого Витюсеньку беда, помяните мое слово. Предчувствия меня никогда не обманывали.

— Не каркайте, пожалуйста, не каркайте! Я предчувствиям не верю! — Лев Минеевич украдкой постучал три раза о ножку стола.

— Что знаю, то знаю. Вот… — Она кивнула на куклу над софой. — Вроде бы пустяк, тряпки, но я сама, своими глазами видела, как простая деревенская баба приворожила этим великолепного кавалера. Жену и детей бросил ради нее. «Никого, говорит, мне, кроме тебя, не надо». Это он ей говорил.

— А к вам-то как куколка попала? — лениво спросил Лев Минеевич, слышавший эту замечательную историю много раз.

— Она подарила. Приглянулась я ей.

— Зачем же дарила такую важную вещь? — привычно подыграл Лев Минеевич.

— К тому времени все у них кончилось. Он к жене вернулся.

— Не помог, значит, приворот?

— Отчего же не помог? Помог. Просто ей надоело держать его силой воли. Устала она. Да и пил он сильно. Как приходил — так она сразу бутылку на стол. Без этого он и говорить-то не мог.

— Да-а… — протянул Лев Минеевич, про себя усмехаясь. Он-то давно смекнул, что именно за бутылкой и приходил великолепный кавалер, которого излечили потом в больнице Ганнушкина и от любви и от водки с помощью инъекций.

В Верином изложении это, правда, звучало так: бедняга не вынес семейной жизни и угодил в психиатричку, откуда вышел настолько сломленный, что даже пить бросил.

— Вот и говорите после! — заключила Вера Фабиановна.

— Чего уж тут говорить, — несколько двусмысленно согласился он. — Скажите мне, Верочка, лучше, какая тайна особая скрыта здесь? — Он двинул подбородком в сторону покрытого гобеленом сундука, на котором свернулись клубком уже две кошки: Моя египетская и еще какая-то, имя которой забылось. — Вы давно уж обещали, да все как-то… — Лев Минеевич неопределенно помотал рукой.

— Не знаю. До конца так и не знаю! Эту тайну отец унес с собой. Вы ведь хорошо знали моего отца, Лев Минеевич?

Он закивал, скорбно опустив уголки рта.

— Вы же помните, какой это был необыкновенный человек?! Он так много ездил! Был в Египте, Мексике… Он никогда не рассказывал мне об этой вещи. Все обещал, обещал, но так и не успел. Ему постоянно не хватало времени. Ученые занятия, чтение старинных инкунабул на разных языках… Но при всем при том он очень любил людей и был необыкновенно обаятелен. Его живой, истинно галльский ум… Не правда ли, у него был настоящий галльский ум?

— Еще бы! Он ведь француз!

— Наполовину, Лев Минеевич, только наполовину. По отцу. Вообще-то наша фамилия Пуркуа де Кальве. Но дед — он был таким демократом, тогда это считалось модным — решительно отбросил де Кальве. «Почему, — спросил он, — де Кальве? Пусть будет просто Пуркуа, раз мы живем в России». Возможно, он уже тогда предвидел революцию.

— Какую?

— Ну, декабристов там, пятый год, — небрежно махнула ручкой Вера Фабиановна, которая была отнюдь не сильна и истории. — Не в этом дело. Просто отцу никогда не хватало времени на меня. Вы же знаете?

Лев Минеевич опять прижал руку к сердцу и, закрыв глаза, поклонился. Он отлично знал, как порхала по балам очаровательная Верочка Пуркуа и как однажды сбежала она, так и не окончив гимназии, с актером Чарским, подвизавшимся в странствующих труппах на амплуа героя-любовника. Но Верочка, на которой он зачем-то женился, оказалась его последней ролью. Об этом ползли тогда какие-то глухие слухи, но толком ничего не было известно. Верочкин побег вызвал, конечно, громкую сенсацию, но что значил он в сравнении с последовавшей вскоре за ним революцией? Право, все знакомые и родные быстро забыли даже о Верочкином существовании, как, верно, и она забыла уже о своей юности, легко мешая теперь быль с небылицей. Чарский же не то спился, не то повесился, а может, и вовсе был расстрелян каким-нибудь «батькой». Верочка возвратилась в родной дом только в двадцать третьем году. Она быстро пришла в себя после бурных и неустроенных лет. Еще больше похорошела и вскоре сделалась широко известной в районе Столешникова и прилегающих улиц, где, как известно, гуляла тогда вся нэпманская Москва. Последний представитель захудалого дворянского рода Пуркуа де Кальве умер год с небольшим спустя после возвращения дочери. С ним случился удар — недуг, почти наследственный в этой семье, — который лишил его дара речи и возможности двигаться. Лев Минеевич случайно был при этом. Он-то и вызвал «скорую помощь», сбегал за докторами, достал сиделку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: