Как-то вечером Федор Андреевич прочитал заметку о сепаратной денежной реформе в Западной Германии, вспомнил декабрьские дни прошлого года. Тогда ему особенно было плохо, он почти никуда не выходил, ничего не замечал и не слышал, денежная реформа прошла как-то мимо него. Только спустя несколько дней после реформы Корнеев обнаружил у себя пятьдесят рублей прежними денежными знаками, они так и остались у него на память — красная тридцатирублевка и две широкие десятки.

Улыбаясь, Федор Андреевич, написал в блокноте:

— «Настя, вы от денежной реформы не пострадали?»

— Рабочий человек от такой реформы не пострадает, — придержав в руке иголку, скупо улыбнулась Настя. — Только спасибо скажет. Да у меня, сказать, в этот день один рубль и был, и тот занятой!.. Реформа-то по таким ударила, у кого шальные деньги были! — не удержалась Настя и тут же, словно спохватившись, сурово поджала губы.

Корнеев понял, что она говорит о Полине, с возросшим интересом спросил:

— «Что было?»

Досадуя уже на самое себя, Настя нахмурилась, низко склонилась над шитьем.

— «Расскажите», — настаивал Федор Андреевич.

Настя помедлила, прямо посмотрела на него.

— Не надо, наверно, об этом?

— «Говорите, — поспешно написал Федор Андреевич. — Мне нужно знать».

— Знать как раз, может, и не надо, чего себя опять расстраивать? — Настя помолчала, задумчиво добавила: — Хотя, как сказать…

Подойдя к занавеске и убедившись, что Анка спит, Настя вернулась к столу, заговорила возмущенно.

— Вам-то тогда не до этого было, вы не видели, а ведь у нас все на глазах творилось. За день до реформы она с этим своим дружком раз десять домой прибегала, машину гоняли — все продукты тащили.

— «Зачем?»

— Ну, как зачем? Скупили, что там в буфете либо еще где было, а потом назад сдали — вот и спасли денежки, рубль на рубль сменили, а то, гляди, и побольше! Развернулись!

— «Я замечал, да все сомневался», — оправдываясь, написал Корнеев. Уши у него горели.

— Ну, где вам было заметить! — убежденно сказала Настя. — Когда человек любит, он плохого не заметит — верит. Да ведь и то сказать, ловкая она, скрытная, где уж вам углядеть было. У нее вон, говорят, на одной книжке двести с чем-то тысяч лежало.

Корнеев невольно улыбнулся — молва приумножает; Настя, заметив, что Федор Андреевич улыбается, засмеялась и сама.

— Про двести тысяч, конечно, врать не буду — говорят, так ведь говорить все можно. А вот что она не по средствам жила — это я сама видела.

Сумрачная тень лежала на напряженном лице Корнеева, но кривить душой Настя не могла.

— Разве она такой раньше была? Да я, бывало, не знай что для нее бы сделала — подружка! А потом, как ушла в буфет, — ну, скажи, подменили ее! Дружба, конечно, врозь. Что я для нее? — горько усмехнулась Настя. — Голь!.. А я и тут стерпела: не хочет дружить — ладно, не набиваюсь, ты себя-то не губи! Еще как она только первое платье справила, показать пришла, я ей в глаза сказала: «Ой, Поля, смотри, не зарывайся! Понимаю ведь я, что не с зарплаты ты это, я побольше твоего зарабатываю и то чуть прокормиться, шутка ли дело — война, горе народное!» — Настя передохнула, махнула рукой. — Куда там! Обиделась, меня же обругала… Может, и я тут в чем виновата — отступилась. Мне ее и сейчас жалко… Вот так нашу дружбу водой и разлило; когда, бывало, нужно какую там полсотню до получки перехватить, так сначала обегаешь всех, а потом уж к ней, от последней нужды только и идешь…

Корнеев сидел, опустив голову, сгорбившись. Насте стало жалко его.

— Может, и зря я все это наговорила, Федор Андреевич, только сами же просили. Одно скажу: не печальте вы себя. Когда, может, и сами подумаете — хорошо, что так все получилось. У нас вон во дворе в один голос говорят: как ни крутись, а ответа не минует. И я это же скажу.

Настя посмотрела на ходики, поднялась.

— А сейчас идите-ка гулять да спите спокойно. И мне уж пора.

В том, что рассказывала Настя, не было ничего неожиданного, многое Федор Андреевич уже понял. Тяжело было признаваться в одном: в борьбе за Полю проиграл он, победа оказалась за теми — теткой, этим человеком с подбритыми бровями и еще какими-то другими, незнакомыми, каких немало еще ходит по земле. Но раз уж так получилось, надо благодарить судьбу: она избавила его от многих неприятных унизительных сцен, которые рано или поздно разыгрались бы в его прежнем доме.

Глубоко вздохнув, Корнеев Повернул за угол и двинулся по прямой заснеженной улице, уносящей вверх, в гору, матовые фонари.

С прошлым было покончено, жизнь продолжалась.

19.

Просыпаясь по утрам, Федор Андреевич некоторое время, не шевелясь, смотрел в окно. Это вошло у него уже в привычку. Наполовину обрезанный занавеской квадрат окна служил ему чем-то вроде бюро погоды, безошибочные прогнозы которого нередко определяли и настроение. В метельные дни за окном дрожала серая пелена, унылая и тусклая; в морозы на стекле цвели пушистые диковинные узоры, розоватые утром и синие под вечер.

Сегодня окно казалось прямо золотым; на занавеске мелькали маленькие юркие тени повеселевших воробьев. Почувствовав прилив сил, Корнеев быстро оделся, сделал несколько гимнастических упражнений.

— Доброе утро, дядя Федя, — приветствовала его Анка. — А вы засоня, засоня! Мама уже на работу ушла, я все задачки решила!

Взмахнув руками, Федор Андреевич угрожающе двинулся вперед; Анка с визгом юркнула за ситцевый полог, выставила оттуда курносый, с зацветшими веснушками нос:

— Давайте завтракать, и я опять буду.

После завтрака Корнеев тщательно побрился, ловя себя на приятной мысли о том, что сегодня у него «занятый» день. Сейчас надо сходить в библиотеку, после обеда — на завод, в конструкторское бюро: снова обещают дать чертежи..

Зажав руками уши и раскачиваясь, Анка сидела за столом, старательно заучивала:

Уж тает снег, бегут ручьи,
В окно повеяло весною…

Федор Андреевич хотел предупредить, что он скоро вернется, но решил не мешать, тихонько подошел к двери. Проводил его уверенный голос Анки:

Засвищут скоро соловьи,
И лес оденется листвою…

Шли первые апрельские дни, когда по утрам на теневой стороне синеет еще тонкий ледок, хрупко ломается под ногой прохваченный нестрашным ночным морозцем пористый серый снег, а на солнцепеке — сухие тротуары, дымится у завалинок теплая, утоптанная маленькими галошками земля, и малыши, пользуясь отсутствием старших, аппетитно грызут сахарные сосульки, доставленные с той, зимней стороны. Вот, расхрабрившись, четырехлетний человек разулся и, заливаясь довольным смехом, притопывает розовой пяткой по мягкой, податливой земле. Ну, это уж слишком! Корнеев остановился, но выскочившая из калитки мамаша опередила его. Она подхватила озорника на руки, нашлепала его по мягкому месту и унесла домой, не обращая внимания на протестующий рев.

Чем ближе к центру города, тем оживленнее становились улицы. Бежали, разбрасывая брызги, автомашины, по солнечной стороне двигался людской поток. Поминутно слышались шутки, смех, мелькали улыбающиеся лица — это правда, что весной улыбок больше, чем зимой.

Приподнятое настроение захватило и Корнеева. В библиотеку он вошел, сохраняя на лице легкую беспричинную улыбку, весело кивнул знакомой молоденькой библиотекарше, склонившейся над столиком, взглядом показал туда, за стеллажи: хозяйка там?

Круглолицая девчушка с рыжей челкой на лбу, узнав Корнеева, поднялась из-за столика.

— Любовь Михайловны нет. — Рыжие густые ресницы часто замигали, лицо девушки как-то странно покривилось. — Похоронили мы ее…

— Ы-ы! — вырвалось у Корнеева. Ему показалось, что он ослышался, и, уже не в состоянии удержаться, «говорил», «говорил»! «Как? Что? Почему?» — должны были означать все эти натужные звуки, срывающиеся с его резиновых губ, и девушке казалось, что она понимает его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: