Военный судья, как тактичный гебраист, не высказывает вслух своего одобрения: это ему не подобает. Кроме того, он питает слишком большое уважение к уму и серьезной пытливости средних, обыкновенных солдат, чтобы позволить себе, из духовного высокомерия, отделаться успокоительными или шутливыми фразами. К счастью, шум и гудение подъезжающего автомобиля прекращают дальнейшую беседу.
— Кажется, кто-то приехал, господин Водриг, — говорит Познанский, осторожно положив сигару на пепельницу. — Как-нибудь еще побеседуем с вами в другой раз.
— Да, — сказал Водриг со все еще отсутствующим, хотя и обращенным к собеседнику взглядом. — Если бы вы и не величали меня «господином Водригом», все равно чувствуешь, что имеешь дело с хорошим, искренним человеком, — и побежал вниз по лестнице, чтобы помочь его превосходительству снять шинель.
Фон Лихов так и пышет свежестью. Он соснул с полчасика после обеда на кровати батальонного командира и, безусловно, поспел бы к назначенному времени домой, если бы на каком-то перекрестке не застрял посреди обоза крестьянских телег сошедший с рельсов локомотив узкоколейки. Потирая весело руки, он описывает военному судье суматоху, крики возчиков — только благодаря спокойствию железнодорожной команды, быстро поставившей на рельсы это маленькое чудовище, все наладилось.
— Я держался на заднем плане, — прибавляет генерал, смеясь, — ибо, мне кажется, наш брат внушает только страх и трепет, а страх и трепет — плохие помощники.
Военный судья отметил про себя, что, по существу, вовсе не обязательно, чтобы появление обремененного годами старца вызывало страх и трепет, и что, по-видимому, что-то неладно в системе, при которой это имеет место. Но он промолчал. Он часто сталкивался с его превосходительством, и ему был понятен этот тип людей. Старый прусский юнкер с сентиментальным сердцем, но исключительно точный во всех служебных делах, он не был повинен в страхе и трепете, царящем среди солдат. Однако он весело рассмеялся бы, если бы Познанский попытался ему внушить, что считает военную муштру устарелым и недостойным человека пережитком и что дух чинопочитания, принуждения отбрасывает человечество ко временам каменного века. Впрочем, это свое личное, неофициальное мнение Познанский постарается как-нибудь в другой раз преподнести верховному судье дивизии.
Его превосходительство похвалил Водрига, который помог Познанскому скоротать время ожидания. Затем появился обер-лейтенант Винфрид с портфелем, и все перешли из приемной в кабинет генерала и, следовательно, окунулись в деловую атмосферу.
— Дело Бьюшева совершенно ясно, — докладывал официальным тоном военный судья, нисколько, однако, не пренебрегая уютом и интимностью обстановки. Все трое сидели, все трое курили и в свете медленно наступающих, пронизанных вечерними тонами сумерек непринужденно склонялись к бумаге, в шелесте которой скрывалась судьба человека.
— Дело Бьюшева совершенно ясно, — повторил Познанский и вынул из своего портфеля документ.
Местная полиция захватила в состоянии сна Илью Павловича Бьюшева, русского солдата шестьдесят седьмого пехотного полка, приблизительно в ста шести километрах от фронта, в окрестностях Мервинска, в нежилом доме дачного поселка. Поскольку он признал, что в течение нескольких недель бродил возле фронтовой полосы, намереваясь, — что вполне допустимо, — пробраться в сторону Вильно, где в Антоколе, живет его мать; поскольку он даже с некоторой гордостью настаивал на том, что прошел без чьей бы то ни было помощи весь путь от проволочных заграждений до Мервинска, что отнюдь не делает чести полевой жандармерии, и, наконец, поскольку нет оснований сомневаться в показаниях его, русского унтер-офицера, — помочь ему ничем нельзя.
Все факты явно говорят за то, что в данном случае должен быть применен приказ главнокомандующего от конца февраля этого года. Согласно этому приказу всякий русский перебежчик, который в течение трех дней после перехода на оккупированную германскими войсками территорию не заявит о себе в ближайшую местную комендатуру, ближайшему воинскому начальнику или ближайшему полевому караулу, немедленно предается военному суду и подлежит расстрелу в течение двадцати четырех часов после вынесения приговора, как шпион, уличенный в шпионаже.
Выслушав это четко сформулированное сообщение, все трое несколько мгновений молчали. У всех на уме было одно имя: Шиффенцан!
— В этом сказался весь Шиффенцан, — озабоченно произнес фон Лихов, — весь его так называемый здравый смысл. Там, у русских, армия разлагается, и генерал-майор Шиффенцан старается всеми средствами во что бы то ни стало предотвратить проникновение к нам заразы усталости от войны, духа протеста и других нарушений дисциплины.
— Вот именно, — сказал обер-лейтенант Винфрид. — Только не знаю, возможно ли добиться этого таким путем.
Фон Лихов слегка перелистал бумаги. По-видимому, его заинтересовали протоколы обоих допросов и судебного разбирательства. Затем он отложил бумаги и сказал:
— Боже мой, разве, по существу, можно в данном случае говорить о шпионаже? Разве этот солдат собирался каким-нибудь образом передать врагу то, что видел у нас? Об этом не может быть и речи. Он стремился домой, в Антоколь. Этому я целиком верю, ничего больше здесь нет. Человека расстреляют за то, что он без разрешения отлучился из своей части, чтобы пробраться домой, и тем самым подал плохой пример нашим людям. Попал ли Шиффенцан в цель своим приказом? Я, конечно, не уклоняюсь от выполнения военных законов. Тем не менее это жестоко, — бросил он с довольно, впрочем, рассеянным видом, ибо думал в это мгновение о безупречно ровных рядах батальона, только что им осмотренного: о бородатых и безбородых юношах в стальных касках, выстроившихся перед ним крепкой стеной серых штыков.
Как бы обращаясь к самому себе, военный судья произнес:
— Я не вижу никакой возможности — даже если это и бессмысленно — отменить приговор. Трудно упрекнуть меня в кровожадности. Вряд ли найдется идиот, который бы поверил этому. Конечно, если бы меня, ваше превосходительство, спросили, что за смысл во всей этой истории, нужна ли эта безмерная галиматья и крючкотворство, то я, ваше превосходительство, ни на одно мгновение не скрывал бы своих убеждений. Но в таком случае, если ваше превосходительство согласны со мною, революцию надо начинать сверху.
Обер-лейтенант Винфрид засмеялся.
— Бога ради, — сказал его превосходительство, — «революция»… от этого слова меня тошнит.
— Здесь, — невозмутимо продолжал доктор Познанский, — мы касаемся самых устоев права. Законы, в основе которых лежат иные мотивы, кроме этических, безнравственны. Сказано: «О человек, тебе преподано все, что есть благо и чего твой бог требует от тебя». Все, что мы здесь или где-нибудь в другом месте оккупированной области провозглашаем как нечто имеющее силу закона, на самом деле есть лишь голый приказ, то есть произвол. Но так как факты, вызвавшие издание данного приказа, в лежащем перед нами деле налицо, то нам остается протестовать либо против всего приказа в целом, либо вовсе не протестовать. В такого рода маленькой войне против «Обер-Ост» я полностью к услугам вашего превосходительства. Тем самым, — продолжал он с иронией, идущей из глубины наболевшего сердца, — мы подадим достойный пример и нанесем решительный удар всем этим крючкотворам среди военачальников. Конечно, в том случае, если это нам удастся.
— Бога ради, — опять повторил фон Лихов. — Я прусский генерал и делаю то, что диктует мне мой долг. Я действую не вслепую. Но чему быть, того не миновать. Может быть, этот человек, попавший в беду, и достоин сожаления. Но у нас есть более важные заботы: дисциплина, Пруссия, Империя! Какое уж тут имеет значение какой-нибудь русский!
В тишине надвигающихся сумерек слышно поскрипывание пера, которым верховный судья дивизии надписывает резолюцию о предоставлении дела Бьюшева его естественному ходу.
Доктор Познанский сидел, выпрямившись в кресле. Молодому Винфриду, прислонившемуся спиной к подоконнику, его лицо показалось осунувшимся и усталым. Разок доктор даже зевнул, хоть и закрывшись рукой, что было уж полным нарушением дисциплины.