Выдавив из себя эти глыбы слов, военный судья доктор Познанский, почувствовал себя совершенно опустошенным и готовым, образно выражаясь, рухнуть на землю от изнеможения. Может быть, его также знобило от простуды. К счастью, никто не обращал на него внимания.
Русские фразы срывались с уст переводчика — это были другие, но по содержанию уже известные фразы, — словно равнодушно швыряемые снаряды, которые тем не менее оказывают смертельное действие. Ибо переводчик — латыш, бывший судебный писарь в Митаве, в Курляндии, — целый день только и делает, что переводит подобные документы.
У Гриши потемнело в глазах.
— Как же так? — тихо спрашивает он, с трудом укладывая в сознании слова, поразившие его слух. Этот перебежчик, этот путаник Бьюшев, со всей его неразберихой в документах — приговорен к смертной казни? То есть как же это? Бьюшева хотят расстрелять? Не может этого быть!
Но обер-лейтенант обрывает эту сцену.
— Вольно! — командует он. — Караульный начальник, выполнить, по возможности, последние желания осужденного! Рапортовать в вашу канцелярию. Впрочем, фельдфебель, вы сами знаете.
Фельдфебель в курсе дела.
А затем происходит нечто странное: адъютант, обер-лейтенант Винфрид, человек, принадлежащий к кругу власть имущих, тех, кто выносит решения и подписывает смертные приговоры, обращается прямо к этому нижнему чину, который все еще стоит, конечно, уже без ружья, словно пригвожденный к месту и вытянувшись во весь рост.
«У него штаны сплошь в заплатах!» — с ужасом замечает про себя военный судья.
И затем Винфрид говорит, а переводчик равнодушным, вялым голосом переводит:
— Бьюшев, — говорит он, — вы солдат. Стисните зубы, как подобает мужчине. Для каждого из нас уготована пуля. Вспомните об ураганном огне во время атаки и не падайте духом. Начальник караула, увести!
Он опять прикладывает руку к шлему, поворачивается кругом и поспешно направляется к двери. Но он уходит недостаточно быстро. Человек, к которому были обращены его слова, вдруг начинает вопить, не обращая внимания на увещания.
— Как же так? Как же так? — кричит он по-русски, бросается на колени и опять уже почти воет: — Как же так?
Военный судья, совсем не по-военному затыкающий уши, — зрелище далеко не бодрящее. Обер-лейтенант Винфрид и фельдфебель замыкают шествие. Дверь захлопывается.
— А расхлебывать эту кашу господа предоставляют нам? — в ярости произносит караульный унтер-офицер. — Вставай, братец, вставай! — кричит он осужденному. — Пауль, возьми его! Живей, русский, ну!
Они подымают его. Унтер Бьюшев сер, как пепел. Изо рта у него течет слюна, противная дрожь сотрясает его тело. Солдаты, нисколько не удивленные приговором, помогают тащить его.
— Господи Иисусе, — стонет Гриша, — господи Иисусе!
И один солдат шепчет другому:
— Да, от этого кровь может застыть в жилах.
Но вот они втиснули русского в камеру и заперли ее.
— Черти! — вопит тот и колотит в дверь. — Черти! Немцы, черти! Не слышите, что ли?
Тяжелая, гнетущая атмосфера растерянности повисла над караульным помещением. Это не растерянность отдельного человека, а растерянность замкнутой, находящейся в одинаковых условиях группы людей, которая сознает свое бессилие и в то же время чувствует себя ответственной за деяние непоправимое, бессмысленное, недостойное.
И пехотинец Герман Захт с какой-то неестественной решимостью бросает в атмосферу общей растерянности:
— Стрелять в него я не стану. Скажусь больным. Как же так? Как же так?
Он вновь качает коротко остриженной белокурой головой и сам себя подбадривает:
— Скажусь больным!
— Расхлебывать кашу они предоставляют нам, — опять бормочет унтер-офицер. — Ураганный огонь и атака! Ха-ха! Черта с два, господин лейтенант! Живым ему ведь не вернуться! Это прописано черным по белому. А если бы каждый наверное знал, что окачурится, вряд ли вы нашли бы охотников подставлять голову под заградительный огонь.
И в этот момент, когда в комнате еще царит одобрительное молчание, один из солдат внезапно толкает другого локтем в бок.
— Слышишь? Что он, с ума спятил? Да он смеется!
Из камеры Гриши в самом деле явственно доносится тихий смех.
— Что вы скажете, он смеется!
Пехотинец Герман Захт вскакивает со скамьи и бежит к двери.
— Вы только послушайте! Он и в самом деле смеется!
Из камеры смертника приглушенно прорывается сквозь деревянную стенку отчаянный смех.
«Рехнулся, очевидно, готов парень!» — говорят про себя солдаты, неподвижно застыв и ощущая весь ужас и невероятность случившегося. Вдруг Гриша опять начинает колотить в дверь камеры.
— Ребята! — вопит он, — товарищи!
«А может быть, он еще не совсем спятил», — думает ефрейтор и пробирается к темному проходу.
— Замолчи, русский! Перестань смеяться! Не полагается! Что тебе нужно?
Но Гриша кричит сквозь деревянную дверь, плотно прижимая губы к пазам и щелям:
— Лейтенанта сюда! Позови лейтенанта! Если хочешь спасти душу, лейтенанта сюда!
Сам начальник караула соскакивает с нар и бежит к двери, но спохватывается и отдает приказание. Солдат пустился во всю прыть, рысью, так что только пятки засверкали.
В камере, на нарах, сложив руки на коленях, обливаясь потом, весь посерев, сидит Гриша с одной только мыслью: избавиться от Бьюшева, от Бьюшева, которого, видно, приговорили к смерти, которого они второй раз хотят застрелить. А он, Гриша, он ведь вовсе не Бьюшев. Немедленно избавиться от Бьюшева и стать самим собою! Это не терпит отлагательства ни на секунду. Он должен опять стать Григорием Ильичом Папроткиным, беглым военнопленным, номер 173, второй роты военнопленных при лесопильном лагере у Наваришинска!
Судьба, значит, противится, чтобы он, Гриша, ходил в чужом обличье. Что-то требует, чтобы Бьюшев понес наказание за свою вину. У каждого своя доля! Но ведь не его же, Гришу, приговорили к смерти. Скорей доложить об этом суду. Расстрелять? Кого? Его, Гришу?
Внезапно перед его взором предстала рысь с черной мордой и раскосыми глазами. Она подбиралась к нему по снегу, как дьявол, с ушами, на которых болтались кисточки, с белыми зубами, когтистыми лапами и высоким, как горб, крупом: это зверь, убежавший от его смеха. Смех отгоняет смерть. И теперь пред ним этот проклятый зверь, Бьюшев, которому он чуть было не дал съесть себя. Себя, унтер-офицера Григория Папроткина. Нет, убирайся прочь! И, полуоблегченно, полусудорожно, он хлопает в ладоши, как тогда, в лесу, и смеется. Ведь это вовсе не он! Он-то спасен! Ох-ха-ха! А теперь надо поторапливаться! Ха-ха-ха!
Вот почему стал хохотать заключенный Бьюшев.
Глава пятая. Молодость прекрасна
Сестра Барб оставила свой широкий халат сиделки в передней деревянного домика, который обер-лейтенант Винфрид выбрал для себя из десятков похожих друг на друга — в большинстве случаев без окон и дверей — домиков на восточной окраине города. В несколько дней он преобразил его с помощью рабочих комендатуры в уютнейшее жилище. Деревянный пол комнаты, в которую вошла Барб, был устлан ковром с веселым рисунком — зеленым с розовым — хорошей английской марки. Зеленые в цветочках обои придавали комнате уют; стол, диван, полка для книг, старинное, восьмидесятых годов, кресло орехового дерева с резьбой, обитое желтовато-зеленым плюшем, стояло у окна, как бы приглашая взглянуть на распускавшиеся березы, на расстилавшиеся сразу за домом поля и луга. Только узкая, плохая проезжая дорога, опоясывавшая город, отделяла дом от расцветающей весны. На столе, покрытом скатертью в мережку, стояли два чайных прибора. Денщик Посек в наглухо застегнутой куртке принес чайник, щелкнул каблуками и удалился.
Денщик — это обычно парень лет двадцати пяти — тридцати, который рад-радешенек пристроиться слугой какого-нибудь двадцатидвухлетнего, а то и девятнадцати- или восемнадцатилетнего лейтенанта: чистить ему сапоги, платье и понемногу втереться в доверие настолько, чтобы выполнять интимнейшие поручения своего барина. Ведь в это время рабство было заманчивее и безопаснее для благоразумных людей, чем геройское времяпрепровождение среди грязи, ругани, грохота орудий и смерти.