Несколько раз в сознании всплывали родные и любимые образы матери и жены. В книгах я читал, что при царе политические осужденные, гордые сознанием значения своего подвига, твердо и спокойно прощались с близкими и даже утешали их. Они уходили в бессмертие с высоко поднятой головой. Смерть достойно венчала их жизнь. Она была победой. Так это же было при царе… Да… А при Советской власти я вытянулся в узком футляре, похожем на гроб, и боялся думать о близких… Гнал мысли о них… Потому что стыдился своей гибели! «За бесстрашие и беспощадность». Гордая надпись на почетном боевом оружии теперь звучала как насмешка. Оружие было вручено бесстрашному и беспощадному человеку за глупость. За что?! Да, да, я повторяю за глупость! Здорово же меня разыграли…
— Выходи!
Зал в третий раз. Ряд бутылок с лимонадом, стаканы, в пепельницах груды окурков, а позади — серые лица орденоносцев.
Восьмого мая тридцать девятого года… Осуждается к двадцати годам заключения и пяти годам поражения в правах…
Все. Так кончилась моя восьмимесячная гражданская казнь.
И началось двадцатипятилетнее погребение по третьему разряду.
Глава 10. На восток!
Снова несколько свирепых мордобойцев тащат вверх. Тюремный вокзал. Черный «ворон». Железный конвертик в машине. Очевидно, везут обратно в Бутырку… Проходит положенное время. Нет, в этапную тюрьму или прямо в вагон… Опять проходит время. Городское движение кончилось. Нас везут куда-то за город. Куда? На станцию? И вдруг мысль:
— В подмосковный трудовой лагерь!
Я неторопливо вспоминаю солнечный день на речном вокзале в Химках и черные фигуры лагерников, заканчивающих строительство. Мы их там видели во время экскурсии для сотрудников ГУГБ. Думал ли я тогда, что скоро и мне придется надеть черную телогрейку? Но это хорошо! Лишь бы скорее!
Радостно вздыхаю: так близко от дома… Скоро свидание… Я все объясню, оправдаюсь… Они должны мне поверить… Я ни в чем не…
Машина проходит ворота. Проверка. Мотор выключен. Негромкие голоса. И вдруг свист. Короткий, резкий.
— Выходи!
Кого-то тащат наружу. Свист. Удаляющийся топот многих ног.
— Выходи!
Выгружают второго. Свист. Топот. Моя дверь распахивается.
— Выходи!
Согнувшись, я выползаю наружу. Серый рассвет. Странные приземистые длинные здания. Человек десять солдат с винтовками наставили на меня штыки. Вот четверо торопливо скручивают мне руки назад, пятый становится сзади с наганом в руке, шестой закладывает пальцы в рот, негромко и коротко свистит, потом поворачивается и рысью бежит вперед, а мы все за ним. Какое-то высокое здание. Дверь. Каменная лестница вниз. Узкий коридор. Тусклый свет одной лампочки. Странный сильный запах. Вдоль стены узлы и мешки осужденных. Маленький столик. Книга с записью фамилий. Чернильница и перо. Кипа личных карточек. Фонарь «летучая мышь». Ведущий кладет на стол мою карточку перед человеком в телогрейке.
Равнодушное:
— Фамилия, имя, отчество.
Называю.
— Как? Еще раз! Быстров? А? Не слышу. А?
Опять заминка. Как на суде. Черт знает что такое!
Человек в телогрейке спокойно заносит мою фамилию в книгу и потом делает рядом какую-то дополнительную запись.
— Давай на склад.
Меня вталкивают в крохотную камерку.
— Елкин Иван Иванович, — вытянувшись передо мной в струнку, рапортует какой-то осужденный.
— Следующего! — командуют за дверью.
Свист. Приближающийся топот. Проверка. Минута молчания. Гулкий удар молотка по пустой бочке. Возня. Плеск воды из шланга.
Я стою у двери, совершенно потерянный.
Потом снова свист.
Елкин садится на постель и плачет.
— Сейчас они кончат — ведь уже утро, — шепчет мне пожилой человек, поднявшись с кровати. — После уборки помещения унесут вещи в конторку и вынесут их.
— Кого?
Мы смотрим друг на друга. Я хочу сказать что-то и не могу слова получаются странными, какие-то хромые или косые. Человек качает головой и показывает на свои уши.
— Я нашел здесь спичку и проколол себе барабанные перепонки, чтобы не слышать. Так лучше. У нас с документами не все в порядке. Нас оставили для проверки. И забыли. Я сижу здесь уже с неделю. Он — второй день. Он не Елкин. Это сумасшедший. Я — бывший работник МК.
Он назвал фамилию. Я ее, конечно, сейчас же забыл. Мы пожали друг другу руки. Я сел на постель. Потом надзиратель принес хлеб, сладкий чай и суп. Ночь кончилась. Началась дневная жизнь. Жизнь вообще. Обычная жизнь.
Мы не произнесли ни одного слова: яростный, иногда рыдающий вопль оставался внутри.
Обед.
Молчание. Начало ожидания.
Ужин.
Огненное, испепеляющее напряжение.
Время отбоя.
Они пришли. Первый свист. Я подаю знак об этом глухому.
— Когда вас заберут, то не забудьте сильно постучать ногами, если поведут наверх. По лестнице. В жизнь, — говорит он мне. — Сумасшедший услышит и сообщит. Это будет сигналом, что вы живы. Нашей радостью.
Медленный двойной поворот ключа в замке.
— Елкин Иван Иванович! — кричит сумасшедший и плачет.
— Хто на «бе»? Выходь зараз!
Я задыхаюсь. Хриплю:
— С вещами?
Это отсрочка. Последняя надежда.
— Та с вещами. Давай! Быстро!
Торопливые рукопожатия.
Я стою перед фонарем и новой пачкой карточек.
— Фамилия, имя, отчество?
Говорю. Как хорошо, что голос уже не дрожит. Фамилию произнес плохо, но отчество — твердо и ясно. Молодец!
— Какое хотите сделать последнее заявление Советской власти?
Новый человек в телогрейке спокойно смотрит мне в глаза. И чихает: у него насморк.
— Никакого! — не говорю, а режу я. Да, твердо режу!
Равнодушное сморкание. Потом короткое:
— В машину.
Меня тащат наверх. Изо всех сил я хочу подать обещанный сигнал, но не могу — ноги не слушаются, от безумной радости они отнялись и бессильно волочатся сзади.
Черный «ворон». Первый трамвайный звонок. Говор людей на перекрестке. Город! Мы возвращаемся!
— Выходи!
Бутырка! Бутырочка! Милая!!!
Я пишу эти строчки утром одиннадцатого мая шестьдесят пятого года, пишу и улыбаюсь: остро, всем телом я вспоминаю радость возвращения в тюрьму, испытанную мною в то утро, ровно двадцать шесть лет тому назад.
Может ли невинно осужденный быть счастлив, когда его доставляют в тюрьму? Гм… Смотря в какую! Я узнал, что может. И еще как!
Меня выводят во внутренний дворик. Старые деревья, свежая майская зелень, задорное щебетанье воробьев и небо — чудесное утреннее небо с мелкими розовыми тучками. Как хорошо! Мама, как хорошо!
Этапная камера с беспорядочными грудами мешков и людей.
Все во мне ликует, рвется наружу, поет!
Я бесцеремонно расталкиваю убитых горем людей, сажусь на скамью, наливаю в чью-то кружку воды, вынимаю из чужого пакета сахар и хлеб и начинаю завтракать. С аппетитом. Что называется, в свое удовольствие: это самая чудесная вода, самый душистый хлеб, самый сладкий сахар в моей жизни! И вдруг вспоминаю зеленый лук: вот она, судьба! Ей угодно отпраздновать мое возвращение в жизнь королевским пиром! Я достаю сочную зеленую метелку, она как будто улыбается мне.
Хозяин сахара и хлеба сидит на полу: пожилой военный, вероятно, с положением, судя по брюшку.
— Каким нужно быть бесчувственным скотом, чтобы в такие минуты жрать! — укоризненно бросает он мне. По его щекам ручьем текут слезы. Он закрывает лицо руками. — Меня в эту ночь судили: дали семь с половиной лет!
Я хохочу в ответ. О чем говорить? Все в жизни познается сравнением…
Да здравствует жизнь!
Этапная камера — это рабочая мастерская. И бойкая толкучка тоже.
Заняты все. Одни слегка обжигают спички, стачивают о шероховатую стену обгоревший кончик, и получается шило: оно здесь заменяет иголку. Такое шило быстро тупится или ломается к великому удовольствию фабрикантов. Шилья идут по десятку за пайку хлеба, по штуке за папиросу любого сорта. Этими шилами обкалывается ткань вокруг дырки на заднем месте, коленях или локтях, а также на заплатке: остается продеть нитку в соответствующие ряды дырок и завязать узелком — вещь починена, и ее хозяин готов к путешествию. Другие, лежа на спине и отставив грязный большой палец на ноге, распускают вокруг этого пальца одной рукой старый носок; другой рукой регулирует правильность намотки и полирует нить куском мыла. Такие моточки в особом спросе: за них дают сливочное масло и сыр. Третьи, выпучив глаза от усердия, зубами рвут на заплатки любой ширины и длины собственные вонючие гимнастерки и штаны. Заплатки идут нарасхват. Потолкавшись между продавцами и ознакомившись с установившимися на сегодня ценами, обладатель требующих починки дырок решается на бизнес и, приобретя по сходной цене шилья, моток ниток и заплатку, идет кокну, где, поджав ноги кренделем, группами сидят портные: одни ставят заплатки себе, другие всем желающим за пару папирос. Работа спорится, на всех лицах деловитость и озабоченность. Шутка ли, — завтра-послезавтра этап в Сибирь!