— Так что там было?
— Бабье барахло!
Оборванец долго молча и со злобой колотил камнем проволоку. Потом изрек:
— Это барахло счастливее нас с вами. Лучше б меня убили на фронте в девятнадцатом. Так?
— Нет, — ответил я твердо. — Не так. Борьба продолжается. И все та же извечная борьба за правду. Наша возьмет!
В ларьке я первым делом купил марки и бумагу и послал несколько писем домой: одно из них дойдет обязательно. На одной стороне небольшого листа я извещал о сроке, о судебной ошибке и будущем пересмотре дела, написал несколько ласковых фраз матери и сообщил жене, что она свободна и должна поскорее выйти замуж, если хочет остаться в живых. Написал, что нас готовят к отправке в Норильск, откуда я дам знать немедленно по прибытии. Писал коротко и просто, но обдуманно. Все необходимое мать и жена должны были понять между строк.
На следующий день я обнаружил небольшую группу упитанных евреев совнархозовского вида. Они были похожи на группу заговорщиков. Один из них составлял какой-то список. Мое вторжение не вызвало радости, но мне пояснили:
— С сегодняшнего дня будут выводить несколько бригад на работу — на речную пристань грузить баржи и на очистку этого двора, который здесь называется зоной. А, что? Кроме того, в медсанчасти больные гастритом и колитом могут получать белый хлеб и освобождение от работы. Что вы сказали? Так мы все болеем гастритом и колитом и готовим список — работать мы не можем.
Я вспомнил о медсанчасти и зашел туда посмотреть. Оказалось, что в лагерях заключенные врачи работают по специальности, но я опоздал, и все места оказались уже занятыми. Однако я могу перейти жить при стационаре и остаться в резерве. Я пошел посоветоваться к своим ребятам.
— Медсанчасть — это тыл. Обоз. Хочешь сидеть полный срок и околеть за колючей проволокой — сиди в своем околотке, раздавай таблетки, а мы пойдем на линию огня и добудем себе сокращение срока или пересмотр дела. Ты знаешь, здесь говорят, что за хорошую работу на производстве командование выдвигает заключенных на досрочное освобождение? Не будь дураком и решайся сразу! — в один голос зашумели два моих инженера. — Ну, идем на фронт все трое? Или только двое?
— Трое! — и мы скрестили руки в крепком рукопожатии. — Прибудем в Норильск и сходу на линию огня, добывать себе свободу!
Однако от нечего делать я опять зашел в медсанчасть и получил коробку с лекарствами, тетрадь и задание обойти все бараки и выявить подлежащих госпитализации больных. Такая работа позволяла мне познакомиться с новыми людьми, посмотреть весь лагерь в целом. Все бараки были похожи один на другой, и поселенные в них люди — тоже. Серьезные больные находились уже в стационаре, и ко мне обращались только по пустякам.
— Доктор, а как будет с лечением зубов? У меня зуб ноет, не долечил перед арестом, — обратился ко мне среднего возраста загорелый светлоглазый человек с открытым, живым лицом.
— Говорят, что в Норильске существуют зубоврачебные кабинеты во всех отделениях лагеря. Я вам положу в дупло аспирин. Это помогает.
Разговорились.
— За что сидите?
— За Султана.
— Турецкого? Он умер в Каире.
— За моего собственного. Славный был пес. Пойнтер. Породистый. Я купил его щенком совершенно случайно, в Рязани. У старого врача, понимаете ли. И вырастил дома. Натаскал. Я работал районным агрономом, там условия для этого были. Собака получилась первоклассной. И представьте себе наше несчастье: прошлой зимой пошли мы с Султаном в первый раз на охоту и напоролись на нашего районного оперуполномоченного. Произошел исторический диалог:
— Здорово, Алексей Петрович!
— Здоровеньки булы, товарищ Нечипуренко!
— Что это у тебя за собачка?
— Моя. Купил в Рязани и вот, сами видите, вырастил и воспитал.
— Вижу. Дай посмотреть. Экстерьер, замечательный по всем статьям. Гм… Да…
Посмотрел на меня уполномоченный, внимательно так, выразительно. И говорит:
— Подари мне собачку.
— Как это — «подари»?
— Ну продай! Хороший пес. Полюбился с первого взгляда.
— Да зачем же мне продавать? Пес мой!
— Так не подаришь?
— Нет.
— И не продашь?
— Нет.
Оперуполномоченный промолчал. Погладил Султана, пощекотал его за ухом. Вздохнул. Влез опять на свою двуколочку.
— Ну ладно, — говорит, — ты подумай, Алексей Петрович, может, что и надумаешь. Мы все равно послезавтра встречаемся в районе, так если захочешь отдать мне собаку, прихвати ее с собой для быстроты оборота.
— И не мечтай, товарищ Нечипуренко!
— Время такое, что не мечтать надо, а соображать. Ну ладно. Помни: надо уметь жить.
— Видите ли, Султана на партконференцию я не прихватил: он у меня беспартийный. А на следующую ночь опер самолично пожаловал ко мне и увел нас обоих: меня — в тюрьму, а Султана — к себе в дом. Диалог закончился пренеприятнейшей историей.
— Сколько получили?
— Пятерочку. Чепуха, конечно. Я, видите ли, холостой, но обидно за пса: он привык ко мне, к товарищам, они — хорошие люди, советские, трудовые. И вдруг — к уполномоченному!
В другом бараке тщедушный еврей попросил таблетку от поноса.
— А вы не попали в список на белый хлеб?
— И куда одному еврею еще попадать, хе? Я таки попал в лагерь, а эти жулики, что составили списки, так пусть у их детей до смерти будет один себе понос.
— За что сели?
— За бред.
— У кого?
— Хе, он таки спрашивает! Вы смеетесь, что? Так я скажу: у мине.
Мы закуриваем. Щуплый человек печально проглатывает таблетку и объясняет:
— Как вы сами видите, я из себя скорняк. Работал с товарищем в мастерской при большом меховом магазине в Москве, на Пушкинской. Может знаете, что? Да, там. И с этим товарищем, чтоб он так жил, чтоб у него руки отсохли, чтоб ему ни копейки не заработать, с ним я жил в маленькой комнатке за углом, по Столешникову. Товарищ мне говорит: «Хаим, я себе женюсь».
— Я тебе поздравляю, Абрам! На ком? — спрашиваю я и жму ему руку.
— На Сарочке Гольдман, продавщице. Я поздравляю, Хаим! — так и жмет мине руку. — С новой квартирой!
— Хе, — я ему смеюсь, — хе, с какой?
— Ну, ми же не можем жить втроем! Я тибе умоляю: ты должен исчезнуть. — Как в Москве один еврей может исчезнуть? Это трудно. Исчезни себе ты.
— С Сарочкой Гольдман? В Москве исчезать вдвоем еще труднее! Но ты себе очень подумай, Хаим. Учти: любовь не картошка, слышал? Разойдемся по-красивому: плохая старая квартира мине, хорошая новая — тибе!»
— Я не переехал: я вам спрашиваю, товарищ врач, куда я мог переехать? Что? А через неделю мине забрали. Следователь в Бутырке кричит: «Это правда, что вы себе бредите по ночам и в бреду ругаете советскую власть?»
— Это не товар, гражданин следователь, я его, извиняюсь, не учитываю. За мой бред я ничего не знаю. И чего мине знать, хе? Бред есть из себе только бред! А следователь перегнулся через стол и объяснил: «Хороший гражданин и во сне хвалит!» И дал десятку, что? Абрам, чтоб он шел за своим гробом, мине таки исчезнул из комнаты!
На дворе огромный татарин мрачного вида спросил, можно ли выхлопотать для него дополнительный паек.
— Ты благородный кунак, доктор, очень прошу тебе: устрой.
Закурили.
— Я работал кочегаром в большом доме. Сначала я сказал женщине-домоуправу: «Зачем не меняешь Ленина в кочегарке? Он совсем черный стал, как я». Раз сказал, два, десять. Наконец совсем осерчал. «Ты, говорю, член партии, но ничего не понимаешь! Ленина уважать надо, он благородный кунак! А у мине висит в кочегарке в засратом виде! Перед сам-собой стыдно!» За антисоветскую агитацию дали десять лет!
И так далее, и тому подобное. Простые, честные советские труженики. Дела у них — анекдоты. Но позади подобных анекдотов — страдания и слезы, разорение семей, вымирание детей. Именно анекдотичность вопиет к небу: мощная машина террора была прекрасно использована самим населением для сведения мелких счетов, для обеспечения бытовых удобств, для продвижения по службе.