Я ушла спать с тяжелой головой и вкусом сырой рыбы с кокосовым молоком во рту. Рядом еще долго продолжали шуметь.
III
ЛЕТОМ, В ЯНВАРЕ…
Сижу на террасе, полуодетая; сквозь деревянную, частую решетку слежу за проходящими.
Где-то близко бренчит на гитаре Джонни. Так и будет без конца повторять эту песню…
На столе странные, несъедобные, тепловатые фрукты и книга, уже который день раскрытая на той же странице…
Из дома выплывает грузная, старая туземка, садится неподалеку, заполняя всю ширину террасы. Смотрит на улицу.
Шлепая босыми ногами, встряхивая косичками, пробегает темнокожая девушка, косится на меня любопытствующим черным глазом. Исчезает и опять появляется, о чем-то хлопочет.
Стараюсь устроиться на жестком неверном стуле как можно удобнее. Сквозь щелочки век смотрю помутневшими глазами и вижу, не видя, равнодушно, как зеркало, отражающее в себе предметы: передо мной качается высокая мачта; море близко, через дорогу, и мачта мне кажется огромной. На берегу полуголый маори возится с канатом, придерживая его между большим и вторым пальцем ноги, самостоятельных, как пальцы рук. Дальше — полированная светлая зелень и синь воды; изредка по ней скользнет пирога. Направо от меня, там, где берег бухты заворачивает полукругом, собрались лодки, барки, пироги; жалкий пароходишко, накренившись, прислонился к берегу.
Налево, далеко вкалывая в синеву неба, острия гор — громада острова Моореа[3]. Остров — то зеленый ясный, с бегающими по долинам и скалам светом и тенью, то почти черный, громоздится компактной непроницаемой массой.
За блестящей зеленой и синей эмалью вод белеет пушистая черта пены над рифом. За нею — муть океана и вычерченная гигантским циркулем аккуратная линия горизонта. Центр этого круга, вероятно, находится в середине острова, там, за горами… и мне представляется, что из этого центра проведены три концентрические окружности: контур берега острова, белая черта, что над рифом, и широко раскинувшаяся линия горизонта.
Мозг работает все медленней… А день все сереет, меркнет… Воздух уплотняется, наступает, сжимает. Хочется руками снять с себя эту влажную, серую тяжесть. Время остановилось.
Но вот случилось что-то. Хлынуло. Полилось. Зашумело. Выросла перед глазами колеблющаяся, теплая, мягкая водяная стена. А теперь разом зажглись все огни. Оранжевая изломанная стрела грозно указывает на море. Прячу голову в колени… Гррррррррхо-х-ох-ох-ох-ох-ох — перекатилось с одной стороны горизонта на другую, изо всех сил ударив над самой головой и спеша утихнуть где-то вдалеке. В наступившей тишине, отделившись от плеска дождя, слышу — падают где-то над ухом частые капли с крыши: пля… пля… пля… пля… пля… пля… А Джонни бренчит на гитаре. Все ту же песню. Неподвижно сидит темнокожая грузная женщина, занимая всю ширину террасы. На столе раскрытая книга, нетронутые тепловатые фрукты.
Почти остановившееся сознание выводит, сменяет на водной стене передо мной когда-то привычные, милые взгляду фигуры, вещи: кривой переулок, желтый двухэтажный домик ампир, страшный дворник с большой бородой, развалившийся деревянный забор, вросшая в землю церковка с золоченым куполом… Проходит разносчик, прямо и неподвижно неся голову с лотком. На лотке до блеска натертые яблоки и груши «дюшес»… Грохоча проезжает телега с кирпичом. Ломовой, розовый от кирпичной пыли, с раной на щеке, заклеенной газетной бумагой, тяжело ступает рядом, размахивая кнутом. Думает о своем и погоняет лохматую рыжую лошаденку: — Но-о-о…
Водная стена передо мной становится прозрачной, редеет, делится на струйки. Я снова вижу море. На нем круговые морщины от редких, тяжелых капель.
Высоко вздернув белые юбки над темными ногами, неспеша проходят туземки, неся под мышкой туфли и чулки. Согнувшись, неслышно пробираются китайцы под большими уродливыми черными зонтами. В белой рубахе и красном «парео» вместо брюк тащится старик, отягощенный слоновой проказой. Чудовищные ноги, в точности напоминающие ноги слона, покрыты язвами. На берегу маори снова возится с канатом.
Расправляя почти парализованные члены, иду одеваться, чтобы ехать с визитом к губернаторше.
IV
ПОВАР АПАУ И ГОРНИЧНАЯ ВАХИНЭ
У меня был китаец повар Апау и темнокожая горничная Вахинэ.
Китайцы своих женщин держат в полном повиновении и отчего это у белых по-другому — понять не могут. У Henriette А слуга китаец никогда не подметал под той стороной двуспальной кровати, с которой она, как он высмотрел, спала. Под кроватью была аккуратно выметена одна половина до середины. Вот до чего презирал женщин. А другой китаец-повар, за сделанное ему женщиной замечание, бросился на нее с ножом.
Апау маленького роста, поджарый, лицо у него китайское. Точен и аккуратен он до того, что мы вместо часов по нем жили. Человек он был трезвый и честный, но отчего-то, прослужив у нас месяцев шесть, открыл собственное небольшое коммерческое предприятие.
Андрей постоянно ему что-нибудь дарил. С себя снимет и ему подарит. Вещи дарил не всегда китайцу нужные, но Апау принимал все одинаково спокойно: галстухи, белые костюмы, сшитые у китайца портного и сидевшие на Андрее несколько мешковато, карандаши Koh-I-Noor[4] — страсть Андрея, нежнейшие пижамы, фетровую зимнюю шляпу и т. д.
Говорил Апау со мной по-английски, каждую фразу начинал словом — «предположим»: «предположим, мы сегодня к завтраку сделаем фаршированных крабов». «Предположим, лед растаял и масло потекло». «Предположим, сегодня на базаре креветок не оказалось». «Предположим, это дело Вахинэ мыть посуду, а не мое».
Темнокожая горничная Вахинэ, которая на обеде у Джонни Гудин говорила Андрею: «Иди, иди к своей милой», ни в чем на Апау похожа не была: вовремя никогда не приходила, редко бывала трезвой и непрочь была захватить, что плохо лежит. Женщина она была немолодая и очень гулящая, больше даже, чем полагается на этом острове, где вообще это полагается. Считалось, что она живет в маленьком домике во дворе, но ночевала она там редко. Ее совсем молодой «танэ» (муж, мужчина) был родом не с этого острова, где темнокожие мирны и кротки, а с соседнего архипелага. Когда он бывал пьян, — а пьян он бывал часто, он бил ее смертным боем и пел у нас ночью на дворе во весь голос непристойные французские песни. Научился он им, и многому другому, в армии, на войне. Таких, как он, на острове немало.
Как-то я обнаружила, что в две недели у меня ушло 25 фунтов сахару. Началось расследование. Апау, смотря в сторону и со слезами на глазах, говорит: «Предположим, Вахинэ раздает сахар всем своим фети» (родственникам). Вахинэ косилась на меня в ожидании скандала, но скандала не вышло: вина была моя, сахар надо запирать. Часто она приходила прямо ко второму завтраку или вовсе не приходила. Ловкая, расторопная и умная, она умела все, что хотела, но редко хотела. Когда я пыталась ей что-нибудь объяснить, она понимала тоже только то, что хотела, хотя в пьяном виде оказывалось, что она хорошо говорит по- английски. Обычно же она только смотрела на меня, смущенно улыбалась, поднимала и снова опускала в знак утверждения, круглые, широкие брови и тогда уже произносила «э», что значит — «да».
Она воспитывала черномазого мальчонку, который бегал по двору, пищал и путался под ногами. Сердиться на него было невозможно, помесь китайца с маори, у него темная кожа, раскосые глаза, нос пуговкой, черные волосы, прилипающие к голове маленькими, редкими колечками. Гладкий, блестящий, упитанный, с сосредоточенным видом, сопящий над разрушением какого-нибудь предмета, — казалось, что он сделан таким для того, чтобы было смешно. Я играла с ним, как с котенком, и из-за него не решалась отказать гулящей Вахинэ.