Двор был узким и тесным. В нем стояли машины-фургоны, в каких развозят продукты.
— Раз есть машины, значит, есть ворота, — тихо шепнула подруге Саманта. — А теперь представь себе, что мы узники и совершаем побег из замка.
Наташа только улыбнулась в ответ.
Одна машина тронулась с места и медленно двинулась к воротам.
Две беглянки последовали за ней. Машина въехала в похожую на тоннель темную подворотню. Прижимаясь к стене тоннеля, девочки зашагали рядом. Створки ворот распахнулись, и тоннель сразу заполнился светом.
Пока пожилой вахтер проверял у шофера документы, девочки протиснулись к выходу.
И вот желанная свобода!
Девочки выбежали на улицу и оглянулись. У входа в гостиницу, направив на дверь-вертушку объективы, стояли репортеры и операторы. Осада гостиницы «Европейская» продолжалась.
— Вот я тебя похитила. Что будем делать? — спросила Наташа, шагая рядом с подругой.
— Ты не знаешь, почему взрослые скрывают от меня правду о войне?
— Жалеют тебя, наверное, — простодушно ответила Наташа.
— Я слышала, у вас была блокада. Но я не представляю себе, что это такое… блокада.
Наташа внимательно посмотрела на подругу.
— Ты же побывала на стороне, «особенно опасной при артобстреле».
— Разве блокада — это только опасная сторона?
— Это, когда опасная… вся жизнь, — задумчиво сказала Наташа. — Я не пережила блокаду, но все мои близкие, весь мой город…
Некоторое время подруги молча стояли перед домом с кариатидами. Потом Наташа крепко сжала руку подруги и решительно сказала:
— Идем.
И они пошли в далекое — в чужое далекое, как в свое.
Очень трудно заставить машину времени завертеть колесо в обратном направлении. Очень трудно из настоящего шагнуть в прошлое — все пути в минувший день кажутся перекрытыми. Но преграды не должны останавливать тех, кто полон решимости.
Ступенька за ступенькой Наташа вела свою подругу в годы войны.
— Этот дом был ранен на войне. Но выжил… — говорила она, словно была очевидцем далеких событий. — И соседний дом был на войне. И вся эта улица… и весь город был на войне. Не сдался в плен. Выстоял.
— Покажи мне хоть один осколочек войны, — вдруг попросила подругу Саманта, — чтобы легче было поверить.
Наташа задумалась. Потом она сказала:
— Идем ко мне домой, я покажу тебе… осколочек.
И они зашагали в сторону Васильевского острова.
Дома девочки сели за стол, и Наташа положила перед Самантой листок бумаги. Он был серый и, если провести по нему подушечками пальцев, шершавый. На листке было что-то написано, чернила выгорели и как бы поржавели.
— Где же осколок? — удивилась Саманта. — Он должен быть железным и тяжелым.
— Этот листок тоже тяжелый, — сказала Наташа. — Тяжеленный.
— Это донесение разведки? Шифр, добытый во вражеском штабе? — допытывалась Саманта.
— Нет. Это школьный табель моей бабушки. А цифры — отметки. Все пятерки. Только одна четверочка.
— Я тоже учусь хорошо, — недоумевая, сказала Саманта.
— Но когда училась моя бабушка, рядом горели дома. Рвались снаряды…
Я представляю себе, как подруги сидели одна против другой, а между ними на столе лежал листок серой оберточной бумаги с пятерками, заработанными бабушкой в огне и холоде блокадного города. За стихи, выученные под бомбежкой. За примеры, решенные во время мучительного приступа голода. За сочинения, написанные при свете коптилки…
Две девочки смотрели на листок — след войны, — и что-то менялось вокруг, что-то менялось в них самих.
Стены вдруг покрылись ворсистым инеем, в лицо пахнуло леденящим холодом. Лампочка зажмурилась, а потом совсем погасла. И вместо нее на столе замерцал маленький коптящий фитилек — светильник военной поры. Углы комнаты заполнились тьмой. На окнах появились большие бумажные кресты, похожие на знаки умножения. А из черной картонной тарелки старого репродуктора донеслись железные удары метронома — признак того, что город жив.
Саманта увидела Наташину бабушку, а может быть, это была сама Наташа, ведь на фотографии они так похожи — не отличишь.
Наташа писала. От холода руки не слушались, буквы получались неровными, строчки сползали с линейки. Временами чернила в пузырьке замерзали и перышко, как клювик, ударялось о фиолетовый лед. Тогда девочка брала пузырек в руки и дышала в горлышко до тех пор, пока чернила не оттаивали и можно было писать.
За окном гремели зенитки. В заросшем наледью стекле возникали желтые вспышки, и посуда в буфете тихо звенькала. Но девочка писала. Она решала самую трудную задачу, которая из обыкновенной, переписанной из задачника, превращалась в задачу жизни, сложную, почти неразрешимую, но ее необходимо было решить, чтобы выжить.
Девочки посмотрели друг на друга, и им стало не по себе, краски погасли на лицах, кожа отливала какой-то мертвенной голубизной… Взгляд был тревожный — в глазах застыла тоска.
— Это ты, Наташа? — одними губами спросила Саманта.
— Это ты, Саманта? — как эхо, прозвучал голос Наташи.
Девочки не узнавали друг друга. Но вместе с тем им казалось, что они видят свое отражение — неузнаваемое, страшное. Словно стол был разделен кривым зеркалом и каждая из девочек видела себя в сидящей напротив подруге.
— Я хочу есть, — стыдясь своей слабости, произнесла Саманта.
— Когда на тебя от взрыва падает штукатурка, не бойся, она мягкая, — словно не слыша голоса подруги, одними губами произнесла Наташа.
— Я никогда в жизни не хотела так есть, — повторила Саманта.
— Надо успеть прочесть как можно больше книг, пока их не сожгли в «буржуйке» для тепла, — тихо продолжала Наташа. Но теперь до нее дошел смысл Самантиных слов, и она ответила подруге: — Я уже не хочу есть… Я хочу жить…
— Зачем жить, если жизнь такая страшная! — собравшись с силами, прошептала Саманта.
— Чтобы жили другие… потом… всегда…
— А если мы умрем, Наташа? — спросила Саманта и испугалась своего вопроса.
— Мы не смеем умереть. — Слабый парок сорвался с губ Наташи. — Мы и есть жизнь. Та жизнь, которая будет позже.
— Ты думаешь, без нас ее не будет?
Вместо ответа Наташа молча протянула Саманте руку — на ладони лежали два маленьких куска черного хлеба. Хлеб был такой черный, словно его выпекли из земли.
— Спасибо, — прошептала Саманта.
— За это не благодарят, подруга, — отозвалась Наташа. — Это жизнь, а за жизнь благодарят только мать.
Девочки сразу повзрослели. И рассуждали как взрослые.
Нет, они не набросились с жадностью на бесценный хлеб. Не решаясь поднести весь кусок ко рту, боясь, что не удержатся, они ели медленно, отламывая по маленькому кусочку. А когда хлеб был съеден, собрали крошки на ладони и прильнули к ним холодными губами. И было непонятно, едят ли они эти крохи или целуют их, как святыню.
О, какой вкус был у этого хлеба! Казалось, он воскрешал каждую окоченевшую клеточку. Наполнял сердце радостью. После него хотелось жить. Жить, чтобы дождаться еще одной хлебной радости.
«Если я вернусь домой, — подумала Саманта, — я больше всего на свете буду ценить хлеб. Простой хлеб. Пусть даже черный».
Где-то теперь уже совсем близко застучали зенитки. Потом, как несмолкающая сирена, завыли бомбы. Но девочки сидели неподвижно. Они смотрели друг другу в глаза, и каждая в глазах подруги черпала силы. И вдруг раздался грохот. И люстра над головой, мертвая, слепая люстра ожила, стала раскачиваться, как маятник, и хрустальные подвески зазвенели жалобно, как плач ребенка. А окна стали красными, их обожгло огнем — напротив горел дом.
— Нам еще повезло, — сказала Наташа.
— А тем, кто напротив, не повезло?
— Там люди остались без дома.
— И что они будут делать?
— Они придут в наш дом. А если бы бомба попала в наш дом, мы бы пошли к ним… Теперь все как родственники.
— Как соседи, — на свой лад сказала Саманта. — У нас в Америке самый дорогой человек — сосед.
Потом девочки сидели молча. И Наташа сказала: