Гребенников вспомнил, что у него в боковом кармане лежат тонкие листы бумаги, те самые, что передал ему Гнездилов. Вынув, пробежал глазами и усмехнулся: голая инструкция, мертвые слова…
— Берите, бумага самая подходящая, — подал Гребенников.
— Закурите и вы с нами за компанию, — протягивая кисет, предложил Бусыгин.
— Спасибо, неохота. Вот чайком побалуюсь…
Бусыгин тотчас снял с треноги котелок, достал из ранца чай, сахар, потом налил полную кружку и подал комиссару.
Время было позднее, но никто этого не замечал. Бойцы сидели на обрубке бревна, лежали на полу, на еловых ветках, и пламя костра выхватывало из темноты их лица, то смеющиеся, то молчаливо–сосредоточенные. Каждому хотелось услышать что–то необыкновенное или самому вспомнить такое, чем, может, никогда ни с кем не делился. Только один Алексей Костров сидел в сторонке, держа в руке погасшую папиросу. Заметив это, полковой комиссар спросил:
— Чего такой невеселый, Костров? Не приболел?
В ответ Костров покачал головой.
— У него своя болезнь, — усмехнулся Бусыгин. — По женскому вопросу… Не пойму, зачем только люди сходятся, а потом терзают себе души!
— А в чем, собственно, дело? — полюбопытствовал Гребенников и опять поглядел на Кострова участливо и выжидательно.
— Молчит, товарищ комиссар, письма не шлет, — угрюмо ответил наконец Костров и добавил, желая как бы оправдать ее: — Может, по причине заносов. Неделями, бывало, лежала почта…
— Женщин надо в руках держать, — перебил Бусыгин.
— Вот если бы можно было это делать на расстоянии, — сказал капитан Семушкин и рассмеялся.
Гребенников понимал: нелегко Кострову, страдает парень. Он отпил глоток чаю, отставил кружку и свел разговор к шутке.
— Один товарищ поступал так. С женой–то он, поди, лет двадцать пять живет. Мир и лад между ними. Раз спрашиваю его: "Неужели никогда не ссорились?" — "Нет", — хвалится он. "Как же вы этого добились?" — "О, секрет семьянина, — отвечает и вполне серьезно рассказывает: — Тогда мы только поженились. Помню, едем из загса на своей лошади. Старая была лошаденка, еле ноги волочила. И вдруг споткнулась. Я, то есть товарищ этот, — поправился Гребенников, — громко произнес: "Раз!" Проехали немного, и опять лошаденка споткнулась, и я более строго: "Два!" Наконец, третий раз споткнулась. Я выхватил наган и пристрелил клячу… Проходит время, медовый месяц наш кончился… И вот однажды жена, чем–то недовольная, зашипела на меня. Я ей говорю внушительно: "Раз!" Она не поняла и еще больше шипит. "Два!" — ей по всей строгости. Она взглянула на меня, и глаза у нее от страха повылазили. Видно, вспомнила про лошадь. С той поры такая ласковая да пригожая стала…"
— Вот так иные поступают, — добавил Гребенников и насупился. — Но я думаю, не строгостью нужно брать, а внимательностью. Женщина, она как воск, пригрей ее — и расплавится.
Помолчали. Кто–то вздохнул, кто–то закурил цигарку и, поперхнувшись дымом, закашлялся.
— Сам я немножко виноват, — переждав минуту, проговорил Костров.
— Возможно, — согласился Гребенников. — А как она характером?
— Кто ее знает, свыкнуться мы как следует не успели. Едва поженились, как в армию взяли. — А про себя Костров подумал: "Оставил ее, молодую… Может и загулять". Следя за его потускневшим взглядом, Бусыгин словно угадал его мысли:
— Поиграет и остепенится. Вот бы только война не грянула.
— Воевать–то вроде не с кем, — ответил Костров. — С неметчиной у нас лад. Не думаю, что полезут.
— Для кого неметчина, а для нас она теперь добрый сосед, — поправил капитан Семушкин.
— Войны не будет, — добавил Бусыгин и после долгого молчания спросил: — А все–таки скажите, товарищ комиссар, будет или нет война?
Послышался приглушенный смех.
— Чего же ты заклинал, если сам не уверен? — одернул его Семушкин.
— Откуда нашему брату знать? Мы же эти самые договоры не подписываем, — в сердцах ответил Бусыгин.
— Видите ли, договоры — это вопрос большой политики, сложной дипломатии, — медленно, раздумывая, заговорил полковой комиссар. — Наше правительство заключает их с чистым сердцем. Но силу эти договоры имеют тогда, когда и другая сторона честна и не превращает их в фиговый листок. Вы же знаете, как Гитлер топчет договоры. И кто поручится, что сегодня он разделается с малыми странами, приберет их к рукам, а завтра не пойдет против нас? Можем ли мы доверять ему? Нет. Значит, надо готовить себя к трудной, серьезной борьбе!
Умащиваясь на ночь, еще долго говорили бойцы, перебрасывались колкими остротами, вспоминали своих жен, невест и опять же думали о войне…
Постепенно голоса стихали. А зима по–прежнему злилась, бушевала, крепчал ветер, и над всем лесом стоял протяжный, беспокойный гул.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Опять в дорогу, и хлопот полно, и как–то немножко тревожно… Николай Григорьевич, его жена и дети — Алеша, с упрямым вихорком русых волос, Света, еще несмышленая, но умеющая сама заплетать косички и повязывать бант, — небольшая, как и у многих военных, семья Шмелева едет на новое место.
Муторными были сборы. Екатерина Степановна вместе с детьми жила в одной комнате, куда вселились еще во время финской кампании, и хотя знала, что придется уезжать, со дня на день ждала возвращения мужа, все равно приобретала вещи, обставляла комнату новой мебелью. А теперь пришлось многое продать, а то и просто подарить соседям. И все–таки, когда садились в вагон, вещей набралось много, и, внося в купе чемоданы, ящик, в котором был упакован радиоприемник, коробки и свертки, Николай Григорьевич, вспотевший, с взлохмаченными волосами, злился:
— Ох, этот переезд!.. Душу вымотает. Знаем ведь — живем на колесах, а не можем привыкнуть возить меньше барахла.
— Куда уж меньше, Коля? — разводила руками Екатерина Степановна. — Мы и так всю мебель за бесценок отдали.
— А приемник зачем везти? Нельзя на месте купить? А велосипед?.. Просто измотался с этими вещами!
— В вагоне отдохнешь. И чего сердишься? А ты, егоза, не мешай папе. Сиди вон у окна, — отстранила она рукой Дочку, которая поминутно просила подать ей то сверток, то корзиночку.
Света, поджав губы, нехотя отходила к окну, чертила на примороженном стекле елочки, а немного выждав, срывалась с места и бежала следом за отцом, который вносил вещи.
Звонко и далеко в морозном воздухе разносится гудок паровоза. Поезд набирает скорость. В купе, опершись руками на скамейку, сидит Николай Григорьевич. Ему ни о чем не хочется думать; он устал и теперь наконец отдыхает.
К нему на колени подсаживается Света.
— Папа, мы скоро приедем?
— Не успели отъехать, а ты уже о приезде. Надоело?
— Ни чуточки! — восклицает дочка и, задумавшись, тянет грустно: Папа, а почему мы киску нашу не взяли? Она теперь плачет.
Совсем неожиданно с места срывается Алешка.
— Что мы забыли! Что забыли!.. — восклицает он. — Папин портрет не сняли. Мама… все торопила!
— И утюг забыли, — добавляет упавшим голосом мать, как будто речь идет о чем–то значительном.
В купе появляется мужчина, полный, в темно–синем френче, в фетровых валенках. Света напрасно убивалась, заглядывая на верхнюю полку, где лежали оставленные кем–то вещи, — хозяин нашелся. И видать, добрый, потому что не успел поздороваться, как полез в свой потертый брезентовый саквояж и подал ей крупное, полосатое яблоко.
— Возьми, девочка. Это с наших яблонь, — сказал он.
Света смутилась, беря яблоко, и мать вынуждена была заметить:
— Что нужно ответить, когда дарят?
— Спасибо, — слегка поклонилась девочка, радуясь: у дяди нашлось яблоко и для Алешки, так что не придется делить с ним пополам. Свете хочется не только благодарить дядю, но и похвалиться, что она знает песенку про ежа и даже умеет писать буквы. Но дядя, кажется, не настроен ее слушать, потому что он щиплет себе усы и разговаривает с папой.