Они долго бы еще говорили, но вышел в тамбур Алеша и сказал, что мама зовет пить чай с домашним вареньем.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Шмелев селился в заурядном деревянном доме, крытом потемневшей от времени дранкой. Дом стоял на окраине, Неподалеку от военного городка, и эта близость к расположению полков, к бойцам как раз и привлекала комбрига. Он мог в любой час дня и ночи пройтись в городок. И сегодня, приехав на рассвете, Шмелев захотел побывать в казармах.
— Ты устраивайся, Катюша, а я схожу.
— Куда тебя в такую рань понесет?
Николай Григорьевич взглянул на часы. Пошел седьмой час. Потом, как бы желая убедиться, посмотрел в окно. И хотя еще все скрывала темнота, виден был только зимний белесый туман, рассвет вот–вот должен был рассеять ночную хмарь.
— Пойду проведаю, как там в казармах, — сказал Николай Григорьевич. В распахнутой шинели он уже направился к двери, но жена стала на пороге.
— Да ты всерьез или шутишь, Коля? Не спавши, даже не умывался — и в казарму? Успеешь, ложись–ка отдохни.
Она упрямо настояла на своем и почти насильно стащила с его плеч шинель. "А впрочем, чего горячку пороть? — подумал он, чувствуя, как расслабли за бессонную ночь мускулы. — Отпуск у меня еще не кончился, можно и отдохнуть".
Спать Шмелев все равно не лег.
Он принес из сеней дров, наколол сухой щепы и растопил облицованную кафелем печь. Сидя у огня, он с мягкой улыбкой поглядел на жену, сказал:
— Надо бы нам новоселье справить.
— Успеется, — отозвалась Катя. — Меня беспокоит, есть ли рынок близко. За картошкой надо сходить, за овощами…
— Гм… Да у меня этого добра на всю зиму припасено. Капусты целая бочка.
Екатерина Степановна взглянула на него с притворным удивлением.
— Кто это для тебя постарался? Вижу, пошаливал тут… без нас…
— Было кому… — улыбнулся он, разглядывая свои руки с давними сухими мозолями.
— И обеды, скажешь, сам себе варил?
Николай Григорьевич подошел к ней, неожиданно поднял на руки, весело покружился по комнате.
— Да будет тебе, Коля!
— Я же по тебе извелся… — сознался Николай Григорьевич.
Поутру Алешка побежал на улицу и скоро вернулся, весь взмокший, с глазами, полными радости.
— Ой, здесь так здорово! Лес кругом, снегу полно. Я одного командира видел, обещал мне гильзы дать. Можем, говорит, из винтовки научить стрелять. Разрешишь, папа?
— Рано тебе такими вещами баловаться. Увижу, уши отдеру, — строго заметил отец.
Алеша обиженно скривил губы.
— И бинокль не дашь? А в письмах обещал…
Усмехнувшись, Николай Григорьевич сказал:
— Бинокль хоть сейчас бери, на стене висит.
Алеша пошарил глазами по комнате и от радости захлопал в ладоши. Подбежал к двери, снял с гвоздика бинокль и тотчас стал нацеливаться окулярами на вещи в комнате, на окно, откуда открывался захватывающий, полный голубизны и солнца простор.
— Мама, что я вижу! Ты только погляди! — воскликнул он, подавая ей бинокль. — Речка вон. А подальше лес, такой большой, весь в белом!
— Этот лес для самой охоты, — отозвался Николай Григорьевич. — В нем белок тьма. И даже кабаны водятся.
— Какие они, страшные? — спросила Света.
— Очень. Бывает, что и на огороды, прямо к дому подходят. И клыки у них во какие! — Он присел на корточки, изобразил на пальцах клыки. Она вскрикнула, и тотчас прыгнула к нему на шею.
В сенцы кто–то вошел, потопал сапогами, видимо, обивая снег, и едва открылась дверь, как Шмелев встал и шагнул навстречу Гребенникову.
— Батенька мой! Ну–ну, заходи!
Гребенников немного постоял, разглядывая комнату.
— Познакомься, Катюша. Наш комиссар, — сказал Николай Григорьевич и с той же веселостью добавил: — Ну, а это мой выводок.
Гребенников задержал пытливый взгляд на мальчике, смерил его с головы до ног. Он не по летам вытянулся и, словно боясь своего роста, заметно сутулился. У него были большие хмуроватые глаза, топорщился коротко подстриженный хохолок, нос был с приметной горбинкой. "Как ястребок", подумал Гребенников, а вслух заметил:
— Шмелевской породы!
Разговор за столом велся о всякой всячине: то перекидывался на дальние берега Невы, то касался самых будничных армейских дел.
— Выводы инспекции не присылали из округа? — спросил Николай Григорьевич.
Гребенников покачал головой и, намереваясь что–то сообщить, повел глазами по комнате, как бы давая понять, что говорить в присутствии даже его жены неудобно. Екатерина Степановна поняла намек, быстро оделась и ушла с дочкой гулять во двор. Следом за ними, важно повесив на грудь бинокль, выбежал и Алеша.
— О главном я тебе не сказал, — оставшись наедине, озабоченно сказал Гребенников. — У нас большие перемены.
— В чем?
— Пришло указание сдать коней, упряжь, повозки. И оружие. Да–да, придется нам прощаться с трехлинейкой, — добавил Иван Мартынович, поймав настороженный взгляд комбрига.
— Взамен что дают? — отрывисто спросил Шмелев.
— А пока ничего. Только сулят…
— Как ничего? — вырвалось у Шмелева. И он вскочил упруго, словно подкинутый кверху пружиной. Глаза его в одно мгновение стали жесткими и неприязненно колючими.
Встал и Гребенников.
— Кому это взбрело в голову? — закричал почти в бешенстве Шмелев. Что делают! Что делают! Да ты знаешь, на что нас толкают?.. Это же обезоружить дивизию! — порывисто взмахивая руками, горячился Николай Григорьевич. — В такое время всякое может случиться… И тебе–то, комиссару, совсем непростительно! Только лозунги изрекаем о бдительности. А для нас это не лозунг, а реальность. Конкретная реальность!
Гребенников смотрел на комбрига исподлобья, смотрел не моргая, затем выпрямился и сказал:
— Ну, а разве наверху люди не понимают этого? Мы с тобой исполнители, так сказать, сошки…
— Не прибедняйся, — перебил ледяным тоном Шмелев. — Случись что, нас за шиворот потянут в трибунал… Нет, я этого не оставлю! Сейчас же, немедленно отменить! — Шмелев шагнул в прихожую, где стоял телефонный аппарат, но Гребенников осторожно взял его за руку.
— Погоди. Это не телефонный разговор, — заметил он и потянул комбрига в комнату. Сели за стол. Дав Шмелеву немного остыть, Иван Мартынович заговорил:
— Николай Григорьевич, не кипятись, дело поправимое… Сгоряча не надо. Люди разные, возьмут и раздуют…
— За правду бороться не страшно, а если прятать ее, правду–то, она обернется ложью… Великим обманом против нас самих, против народа.
— Все это верно, — согласился Гребенников. — Но побереги себя, не рви нервы.
— А как же иначе? Молчать? Смириться? Нет, так не пойдет! Совесть моя чиста. Перед собой, перед другими.
Шмелев на время умолк, хотел понять, в чем же причина его недовольства, почему, наконец, многое из того, что он видел в действительности, вызывало в нем протест, осуждение. Ведь, в сущности, и генерал Ломов, и он, командир дивизии, как и многие другие, служат одному делу. "Странно. А подход к вещам разный", — поймал себя на мысли Шмелев и вновь вспомнил разговор о пеших посыльных, о чрезмерном увлечении строевой маршировкой. А вот теперь вместо настоящей перестройки отбирают все, а взамен ничего не дают.
— Почему нас тянут назад — не пойму. Требуют перестроить обучение, всю армию на новый лад, а на самом деле цепляются за старинку, — говорит Шмелев, чувствуя в этом какую–то необъяснимую причину. — А может быть, виной всему привычка, сила инерции? Ведь бывает так: когда–то человеку удался прием. И от этого приема он потом танцует всю жизнь, как от печки. Ну, допустим, укрепили веру во всемогущество позиционной борьбы, в движение пеших колонн и топчемся на месте. А в трудный момент спохватимся!.. Противник может навязать нам новые приемы борьбы. А мы что ему противопоставим?
— Затем и перестройка ведется, — вставил Иван Мартынович.
Шмелев прищурился:
— Перестройка! Пеших посыльных требуют готовить, солдат обучаем на грудки сходиться, чтоб штыком колоть!.. Опасность даже не в том, что много военных живет старыми привычками, находится во власти инерции. Опасность в том, что мы не учитываем, к чему это приведет в будущем. Ты понимаешь? Отдуваться–то нам своим горбом, кровью большой… Мы давно стоим на пороге новых средств и методов борьбы, но никак этот порог не переступим. И если бы меня спросили, что сейчас опаснее всего, я бы ответил: старый прием, сила инерции, которая мешает нашему движению…