— Так и знала, гвоздь… — она отдернула руку, больно уколов палец. Наталья не знала, что делать. Она обернулась и увидела, что рядом с ней сидит тот самый военный, которого встретила в лесу.
— О, это вы? — обрадовалась Наталья.
— А как вы думаете: это я или нет? — широко улыбнулся он.
Весь этот вечер капитан Завьялов не сводил с нее глаз, искал случая заговорить.
— Ну, раз это вы, тогда по старому знакомству загните вот этот гвоздь, — она протянула ему туфлю. — Ах, как хочется танцевать!
— Как же его загнуть? — Завьялов вертел туфлю в руках, намеренно оттягивая время. "Конечно, можно с ней и потанцевать, да только… Вон уж эта старая сводня пялит глаза. А пойди танцевать с ней, так эти облезлые сороки трескотню поднимут. Знаю я деревенских баб. Лучше уж повременить". Завьялов попробовал расшатать гвоздь, но только содрал кожу на пальце.
— Ну что же вы?! — поторапливала Наталья. — Так и будете пальцем загибать?
— Какая вы горячая… Сидеть рядом страшно. — Петр бросил на нее проникновенный взгляд.
— Не бойтесь. Вам это не грозит. А впрочем… Я вижу, вы до утра будете возиться с этим гвоздем. Дайте туфлю, сама управлюсь. Тоже мне… А еще военный! — Она насмешливо вскинула брови, положила в туфлю скомканный носовой платок, обулась, вышла на середину зала и опять закружилась в танце.
Завьялов восторженно смотрел на нее.
Перед концом вечеринки капитан вышел на улицу и бродил возле ограды, томясь в ожидании. Из клуба люди выходили распаленные и, кутая лица, спешили по домам.
Наталья торопливо шла одна.
— Вас можно на минутку? — срывающимся от волнения голосом спросил он. Наталья кольнула его осуждающим взглядом и прошла мимо. Завьялов стоял растерянный, потом не выдержал, сорвался следом за ней.
Наталья ускорила шаг и скрылась в ночной метельной мгле.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Долги и невеселы зимние вечера в Ивановке. Накоротко проглянет из–за белесой хмари негреющее солнце, проплывут над морозной далью полосы света, глядишь — и день свертывается, густеют сумерки. И едва свечереет, Игнат задаст корове на ночь охапку собранной с огорода травы, принесет домой пучки хвороста с ледком на коре и, пока валежник оттаивает, слоняется по избе, не зная, куда себя деть: спать ложиться рано — бока пролежишь, а сидеть одному в пустой избе неохота. Не с кем потолковать, некому излить душу. У дочерей на уме только танцы да посиделки. Бывало, не раз пытался втянуть в разговор Пелагею, да что толку: начнешь ей говорить о заморских странах да о разных военных приготовлениях в мире, так она (хоть бы присела!) обопрется щекой на ладонь, послушает, вздохнет и пригорюнится. Спросишь: "Ты что, Полюшка?" — глядишь, а она уже со слезами в чулан. Известно: сердце у женщины как воск — не выдерживает. "Убралась на покой. Оставила на память о себе Верушку".
А вечер долгий и тягучий, как осенняя дорога. Не сидится Игнату. Опять поднимается с лавки, медленно ходит, поглядывает на дверь. Может, Иван Лукич не поленится, погорячит в езде коня. Поставил бы его рысака в сарай, задал бы овса, а сами — к столу, и зачали бы толковать про разные баталии и военные диспозиции. Правда, не все приходится брать на веру, но послушать Лукича — просто умора. "Да я же эту гидру, что супротив революции голову подняла, не щадил! — восклицает Лукич. — Бывало, чуть завижу, налетаю и раздваиваю!" — "Да что ты? В самом деде раздваивал?" спрашивает Игнат. "А вот таким манером… Смотри, как я их, басурманов!" Лукич выскочит из–за стола, схватит своей дюжей рукой за шиворот Игната. А тот, боясь, как бы сгоряча и в самом деле не прикончил, взмолится: "Погоди, Лукич, куда ты меня тянешь! Друг я тебе или кто?" — "Не бойсь! Я ж тебе покажу фактически", — а сам уже за саблю дареную хватается. У Игната, понятно, мелкая дрожь по спине, и, не в силах остановить дружка, он уже защищает рукой лицо, жмурится. "Да ты открой глаза, гляди, как я их!" — загогочет Лукич и так полоснет саблей возле Игната, что у того сердце занемеет. "Вот таким манером, когда служил в эскадроне Первой Конной, мы и расправлялись с контрой, — скажет Лукич и трясется от смеха. — Вдаришь с головы, а там сам надвое разваливается! Только и узнаешь образину по лампасам".
Много подобных страхов натерпелся Игнат со времени знакомства с Лукичом. А все–таки ладно будет, если заявится. Ну что ему стоит сесть на коня и махнуть — ведь и езды–то всего три версты. А может, занемог, рана старая открылась — нет, этого не хотелось бы, пусть себе живет в здравии Лукич…
"Гм… Собаки залаяли. Кто–то будет? Дельно, дельно", — обрадованно смекает Игнат, натягивает на плечи овчинный кожух и выходит наружу. Крыльцо заметено валиками снега. Стелет поземка, свистит в подворотнях ветер, дыбится соломенная стреха… Щуря глаза, Игнат вглядывается в мглисто–серую дорогу. Кто–то идет вон с того конца села. "Наверное, Захарий. Что ж, и тебе почтение", — мысленно зовет Игнат. И хотя с этим одноглазым Захарием разговор у них дальше рыбной ловли не идет, все равно охота почесать язык, вспомнить, как они в позапрошлом году задумали ловить сомов на Мотыре и под мостом, в омуте, поймали усача пуда на полтора. "А может, согласится ехать на подледный лов?" — соображает Игнат и машет рукой:
— Иди, иди, уж я тебя уломаю!
Но что это с Захарием? Бредет медленно, вихляет из стороны в сторону. Пьяный, что ли? Постой: да это же совсем не он. Захарий высокий, тощий, а этот приземист, широк в плечах. Кажется, избач, сын Паршикова. "Пошел он ко всем чертям. Приплетется, начнет танцульки выковыривать… Не пущу!" говорит сам себе Игнат и, обив о крыльцо валенки, поспешно закрывает дверь.
Минут пять в неприятном ожидании Игнат постоял в сенцах. Близко под окнами проскрипел снег. Кажется, прошел дальше. Нет, завернул, шаги все ближе. Вот уже на крыльце. Степенный стук в дверь. Игнат помедлил, не желая отворять. Но вот шаги от крыльца удалились, послышался легкий стук в окно. И до слуха донесся приятный, совсем родной голос:
— Игнатий, а Игнатий! Отвори, это я!..
"Сват заявился", — радостно екнуло сердце у Игната, и он чуть не сорвал щеколду, распахнул дверь настежь.
— Заходи, заходи, Митяй. Сваток мой! — рассыпался в любезностях Игнат и помог гостю обмахнуть со спины, с заячьего треуха снег. Пройдя в переднюю комнату, Дмитрий Васильевич отколупнул с усов ледяные сосульки, разгладил мокрые брови и сказал:
— Зимно–то. Ветер так и шатает. — Поглядев на железную печку–времянку, поежился: — Ай не затопляли еще? В деле, видать, забылся. А Наталью пошто не заставил?
— У печки сидеть — плечи не болят, — уклончиво ответил Игнат. — А Наталью винить напрасно. Еще молодуха, в клуб пошла. Да я сейчас… разом… — Приговаривая, Игнат начал колоть ножом тонкую сухую доску, вынутую из–под загнетки.
Немного погодя растопил времянку. Бока жестяного куба скоро покраснели, малиновый накал пошел все выше по слегка потрескивающей, изогнутой у потолка коленом трубе.
— Вера! Ты слышишь? Поди сюда, — позвал Игнат.
— Чего, батя?
— Принеси из погреба капустки, яблочек моченых. Да и редьку не забудь. Выбери из тех, что песком до осени засыпал. — И, поглядев на свата, причмокнул губами: — Эх и редька, сваток! Дотронешься ножом, аж звенит, как с корня. Верочка, чего ж ты медлишь?
— Неохота одеваться снова. Я спать легла.
— У-у, боже мой! Такую рань! Вон историю бы позубрила. А то в школу идешь, а ко мне с вопросами про царя Давыда…
Верочка на ходу надела стеганку, сунула босые ноги в сизые отцовы валенки и побежала в погреб.
Игнат удалился в чулан, долго развязывал бутыль. В нос ударило сладковато–терпким запахом смородиновой настойки. "Сейчас выпьем маленько и потолкуем… Уж он зачнет про мирские дела, а я, понятно, свое… Безобразие, что творится на белом свете! Уж мы с ним фюрера германского продернем, и этому… как его… Чемберлену надо бы холку намылить. Туда же гнет. А-а, все они мир баламутят, стервецы поганые!" — Игнат сердито плюнул и понес бутыль на стол.