В голове санитарного поезда заиграли на трубе. Раненые, помогая друг другу, полезли в вагоны. Малков, уже без улыбки, подсадил бойца с подвязанной рукой в вагон, выскреб ему из своего кармана последнюю махорку и, стыдясь своего вопроса, все–таки спросил:

— Что же они, немцы–то?

— Скоро узнаешь. Всыплют — вот и узнаешь. А вы откуда? Призывались где?

— Ирбинск. Разно. С Урала, словом.

— А я из Кунгура. Погоди малость. На, погрызи! Эх, землячки!

Когда прокатился последний вагон, суетливо поспевая за набиравшим скорость составом и опасно раскачиваясь из стороны в сторону, Малков поглядел на пшеничные, слегка поджаренные сухари и, чувствуя голод, не смог их есть. Впервые за много–много дней, полных трудностей и лишений, он вдруг почувствовал острую жалость к себе, жалость к бойцу с подвешенной рукой и ко всем тем, что лежали в вагонах только что отошедшего поезда. «Что–то не то, не то, — билась на взлете неопределенная, но тревожная мысль. — Все не то…»

К Малкову подошел Охватов и, блестя округлившимися и посветлевшими глазами, сказал тихонько:

— По ту сторону трофейщики в тыл едут… меняют ботинки на сапоги — с придачей. Тушенка и сахар… Делать нечего — вот жрать все время и охота.

— Да я скорей с голоду подохну. Сапоги за тушенку?

— Гляди сам.

— А где они? Пойдем сходим.

Они нырнули под вагон, перешли два порожних пути. На третьей колее стояла бесконечная вереница платформ, загруженных внавал искалеченными пушками, тягачами и автомашинами с измятыми кабинами и кузовами. Вся техника была выкрашена в непривычный, дикий серо–мышиный цвет и уж только поэтому казалась враждебно–чужой. На одной из платформ лежала расколотая башня танка с чудовищно толстой броней и расщепленной на конце пушкой. На задымленном боку башни был хорошо виден крест — черное с белым. Рядом стояла на огромных колесах тупорылая пушка, а на стакане амортизатора был нарисован белой эмалью на фоне красного щита вздыбленный медведь. У медведя совсем незлобиво открыта пасть, а передние лапы миролюбиво и мягко согнуты. Малков, рассмотрев медведя, вернулся взглядом к фашистской свастике и только теперь в черно–белом кресте увидел что–то бездушное, неумолимо жестокое, как сама смерть.

— Пойдем отсюда, — сказал он Охватову.

— Чего вдруг передумал?

— Ты, Никола, не сердись. Честно скажу, мне для тебя ничего не жалко, черт с ними и с сапогами даже, но я хочу попасть на фронт при всей форме. Погляди, сколько наломали фашистского железа, стало быть, силушка есть у нас. Есть, Колька. Я вот еще тебе сапоги достану, чтоб до самого Берлина хватило. А жратва что? Сегодня ее нет — завтра будет. Жратва — дело преходящее.

— Да и правильно, — согласился вдруг Охватов, растроганный добрым словом товарища. А когда вскарабкались в уже покатившийся свой вагон, Охватов совсем повеселел, сунулся к уху Малкова: — А Торохин, слушай, сник. Свою шинель мне завещал, она у него не как наши, из плотного сукна. Вот ухлопают меня, говорит, возьмешь на память.

— Может, и возьмешь, — Малков заглянул под нары, где всегда лежал Торохин, и не увидел его. — А где он?

Посмотрел и Охватов под нары: на примятой соломе валялись подсумок да пустой вещевой мешок Семена.

— Ребята, — вдруг объявил Малков, — Торохин смылся.

Все начали заглядывать под нары, вопросительно и недоуменно осматриваться вокруг. Торохина не было. Вагон притих.

— Это уж факт — смылся, — поддержал Малкова большеголовый Глушков. — Я сам слышал, как он говорил у вагона, что Москве конец. А глаза у самого во какие!

— Не мог он сбежать, — упрямо заявил Охватов. — Отстать может человек?

— Не может! Сейчас нет отставания! Есть только дезертирство! — кричал Глушков. — На месте надо таких расстреливать!

— А почему ты думаешь, что Торохин не мог сбежать? — наседал на Охватова Малков.

— Не знаю почему, — признался Охватов. — Не верю, вот и все.

Охватов залез под нары и примолк там: больше у него не было сил ни спорить, ни оправдываться.

Весь вечер и всю ночь поезд шел безостановочно и скоро. После медленного продвижения по забитым составами железным дорогам быстрая езда у всех вызывала чувство тревожного ожидания чего–то близкого и неизбежно страшного.

Ранним туманным утром эшелон прибыл в Тулу. Тотчас была подана команда на построение. Люди, за время дороги отвыкшие от строя, неловко прыгали из вагонов на шлак, толкались, команды исполняли вяло, вразнобой. У лейтенанта Филипенко еще острее выступали скулы и губы большого рта низко и печально опустились. Он был сердит, но не кричал: знал, что сейчас крик ни к чему. Была у него и своя маленькая радость — к построению пришел Торохин: он не успел попасть в вагон и всю ночь ехал на тормозной площадке.

В Туле весь полк накормили горячим завтраком, выдали табаку, мыла и белого хлеба с ливерной колбасой. Почти все тотчас же после завтрака принялись за сухой паек. Торохин сбегал с ведром к кипятильнику, и хлеб с колбасой запивали голым кипятком.

В Туле полк получил двести ящиков патронов, пополнил запас мин и снарядов до боекомплекта. Пулеметные роты были полностью вооружены станковыми пулеметами.

Уже по всему чувствовалась близость фронта: за вокзалом и на железнодорожных платформах стояли расчехленные зенитные орудия и спаренные пулеметы.

IX

К концу сентября гитлеровское командование завершило подготовку к новому штурму Москвы: на московском направлении была сосредоточена почти половина всех сил и боевой техники, имевшихся у него на советско — германском фронте. В армиях и танковых группах, нацеленных на Москву, насчитывалось более 70 дивизий, в том числе 14 танковых, 8 моторизованных. Соединения были хорошо укомплектованы людьми и боевой техникой. К линии фронта подтягивались десантные и химические войска.

Для предстоящей операции под кодовым названием «Тайфун» были созданы три ударные группировки в районах Духовщины, Рославля и Шостки. Одной из них, южной, приказывалось смять нашу оборону на Десне и, охватывая Брянск с флангов, нанести удар на Сухиничи. Южная группировка и начала генеральное наступление на Москву 30 сентября. Бронированный кулак танкового короля Гудериана в первые же часы сражения проломил оборону Брянского фронта на всю тактическую глубину — германские войска стальной лавиной стремительно хлынули на восток и достигли Орла. Второго октября после торжественной и помпезной музыки по радио произнес речь сам Гитлер. Он заявил: «Сегодня начинается последняя решающая битва этого года». А битва «решающая» уже развернулась несколькими часами раньше: на рассвете в наступление пошли войска центральной группировки, нацеливая свой удар на Москву через Спас — Деменск и Юхнов. По прямой до русской столицы было всего триста километров.

События на большом участке фронта от Старой Руссы до Конотона развивались с невиданной быстротой. Нередко в бой втягивались наши части совсем непредвиденно, с марша, с колес железнодорожных составов.

Третьего октября пал Орел, и к исходу следующего дня над Брянском и оборонявшими его войсками нависла прямая угроза окружения.

Немецкие танки уже показались в окрестностях Навли и Дятькова на Вяземской ветке, а по железной дороге Сухиничи — Брянск все еще полным ходом шли эшелоны, набитые слабо вооруженными, а порой просто безоружными войсками. Ни командиры, ни тем более бойцы, едущие к фронту, не знали, что пункты, где им приказано выгрузиться и где они должны экипироваться, уже захвачены немцами. А Третья армия, в которую должна была влиться Камская стрелковая дивизия, была уже полностью окружена и связь с нею потеряна.

На узловую станцию Сухиничи полк Заварухина прибыл поздним вечером. Станция не освещалась. Все пути были заняты составами. Шел мелкий холодный дождь. И в темноте с криками и бранью куда–то перебегали люди, кого–то искали, рвали голоса.

Подполковник Заварухин и майор Коровин, натянув плащ–накидки, пошли к военному коменданту, чтобы потребовать, а в крайнем случае уговорить его скорее отправить полк на Брянск. Заварухин подсчитал, что если эшелоны будут продвигаться без задержек, то за ночь проскочат последний и самый опасный участок своего пути. Представитель Третьей армии, полковник–штабист, встречавший полк в Туле, несколько раз повторил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: