Предательства от напарпика Охватов все–таки не ожидал, и утром, когда уже совсем развиднелось, Торохин действительно вернулся в засаду. Пришел он со стороны дороги, не таясь, во весь рост. Всегда медлительные глаза его беспокойно и часто мигали. Острое, с крепкими веспушками лицо опало и было бледно. Обмотки, шинель высоко захлестаны грязью. По всему было видно, что Торохин петлял по незнакомым полям и перелескам.
— Ты где был, Торохин?
Торохин облапил ручищей узкое лицо, вытер пот:
— Слава богу, Коля, хоть тебя нашел. Ух ты. Боялся, думал, вынесет черт на своих.
— Ты где же был, Торохин? И где твоя винтовка?
— К немцам уходил. Чего прилип? Вишь, зенки–то остаканил. Ну стреляй, стреляй! Чего же не стреляешь?! На вот! На! — Срываясь на визг и вздрагивая побелевшими губами, Торохин выхватил из нагрудного кармана гимнастерки вчетверо сложенный листок бумаги и бросил его Охватову. — Да, уходил к немцам и ушел бы, да нету их поблизости! Вернулся вот, подожду их здесь. А эта листовочка — пропуск. Воевать за большевиков все равно не буду! Не буду! Не буду! Ненавижу вас! Всех! Всех!..
Торохин повалился на землю ничком, глухо заплакал.
В захлестанной шинелишке, с беспорядочно обросшей шеей, черной, как голенище сапога, Торохин показался Охватову очень плоским и маленьким, словно мальчишка.
— Встань! — вдруг закричал Охватов, — Ой, гад ты, Торохин! Ой, гад! Пошли во взвод! Пошли — никаких больше!
Торохин вскочил на колени и на коленях, путаясь в полах шинели, без пилотки, побежал на Охватова, вытянув вперед дрожащие землистые руки:
— Друг мой. Охватов!.. Мы же русские! Коля!.. Родной мой! Я не таюсь перед тобой, неуж выдашь?.. Застрели сам!
Охватов попятился, хотел снять курок с предохранителя, но в этот миг Торохин вырвал винтовку из его рук.
— Ляг, Охватов, обратно! Лежи теперь. За меня ты не в ответе. Скажешь, как все было. Не думал я, Охватов, что ты такой…
Торохин, держа палец на спуске, поднял упавшую на землю пилотку, не забыл отряхнуть ее и одной рукой глубоко насадил поперек головы. Когда он, оглядевшись, собрался выйти из кустов, Охватов метнул ему под ноги свою гранату.
X
Когда утихла артиллерийская канонада, все подумали, что утихла она ненадолго, что скоро вспыхнет снова, и вспыхнет значительно ближе, где–то за увалом, на котором видна железнодорожная казарма. Бойцы ждали немецкого наступления. Еще не было боя, еще никто не знал, каким он будет, но каждый понимал, что бой будет нелегким.
Рокот многих моторов, слившийся вдали в сплошной гул, бойцы услышали значительно раньше, чем увидели немецкие самолеты. Они шли треугольниками на небольшой высоте, заметно снижаясь прямо на оборону полка. Гул, сопровождавший их, рос чудовищно быстро, и в нем отчетливо слышалось какое–то кипящее нехорошее подвывание, готовое вот–вот сорваться, но не срывалось, а резало и резало, насквозь сверлило воздух и опахнуло лица бойцов неуловимым жутким ветерком.
— Воздух! — запоздало и ненужно заорали над мелкими окопами. — Воздух!
Никогда еще людям открытое небо не казалось таким страшным: одни сразу же сунулись лицом в свежую землю окопчиков, другие решили, что спрятаться от глаз летчиков можпо только под кронами недалеко растущих яблонь или в строениях, и, побросав лопаты, кинулись в сады, к домам и сараюшкам, натыкаясь на ветви яблонь и вишен, ломая их, обдирая в кровь и руки, и лица. Напрасно командиры кричали, матерились, стреляли вверх — люди, охваченные животным страхом, ничего не слышали и не видели. Пули без свиста секли будылья подсолнечника, яблони, стены домов, без звона крошили стекла и решетили железные кровли. За сараюшкой, держа в обнимку винтовку, лежал боец с белым, как меловая стена конюшенки, лицом. На правой ноге у него обмотка опустилась на ботинок — он согнул ногу, будто собирался подтянуть обмотку. Пробегавшие мимо мало что замечали вокруг, но выбеленное смертью лицо бойца не только увидели, но и запомнили.
Окропив обезумевших людей свинцом, самолеты развернулись в гигантскую карусель, которая начала крутиться над станцией, над городом и над обороной полка. Каждый самолет, идя по кругу, над станцией затихал, падал носом к земле и сбрасывал бомбы. Затем круто брал в гору, заливался в натуге, выжимал высоту и становился на свое место в карусели. Когда внизу появлялись горящие составы, пути и склады, самолет опять падал и опять нацеливал свой бомбовый груз туда, где больше вагонов, машин, коней, людей, где еще не дымится и не горит.
«И–и–и-и–ах–ах-ах!» — ныли и хлопали бомбы.
«Дык–дык–дык-дык!» — лаяли где–то за станцией скорострельные зенитки.
«О–о–о-ох! О-ох!» — с оттяжкой охнуло троекратно: видимо, на путях рвались боеприпасы. Бойцам, лежавшим на земле, показалось, что где–то рядом сдвинулась земля и поползла, гудя и осыпаясь.
Подполковник Заварухии слушал доклад майора Коровина о размещении огневых средств полка, когда над обороной появились немецкие самолеты. Командиры, уже хорошо знавшие истинное соотношение сил, все еще не могли верить, что в глубине их Отечества, в родных просторах поднебесья свободно хозяйничает немецкая авиация, и потому ни они сами, ни те, кто были с ними в штабе полка — небольшом каменном домике на окраине города, — не обратили внимания на гул приближающихся самолетов.
— Наши идут! — закричал кто–то на улице.
— С бомбежки, — согласился писарь Агафонов и, толкнув створку рамы, высунул в окно сплюснутую со лба голову, захохотал — Дали фрицу! Вот же дали!
А по огородам и садам, ломая плетни и деревья, уже бежали бойцы. Под самыми окнами дико заржала лошадь, раздались выстрелы, крики, топот множества ног. От первого же взрыва из рам посыпались стекла, и штукатурку на потолке вольно раскроили ломаные трещины.
Коровин, Заварухин, за ними и весь штабной люд бросились в подполье, глубокое и цементированное; на столах остались карты, бумаги, планшеты, фуражки. Исчез из дверей штаба часовой. А в это время, будто и не было бомбежки, к крыльцу подкатила полуторка, и из кабины вышел рослый военный в хромовых сапогах и свободно сидящей солдатской шинели без ремня. Был он тщательно выбрит, и большое бабье лицо его казалось чрезмерно уставшим: подглазницы отекли и обвисли. Из кузова выпрыгнул лейтенант в шапке–кубанке. На шее автомат ППД с большим деревянным прикладом.
Оба вошли в штаб, и, увидев раскрытое подполье, рослый военный закричал, наклонившись над лазом:
— Эй вы, бабы рязанские, а ну наверх! Быстро!
Из подполья выглянул писарь Агафонов, но раздался взрыв, и его лицо исчезло в темноте.
— Где командир?
— А ты кто? — спросили из темноты.
— Я тебе покажу кто! Быстро наверх!
Из подполья поднялись красные, сконфуженные Заварухин и Коровин.
— Вы что же, черт вас побери, крылья–то повесили?! — сразу атаковал их гость и одним ловким движением руки расстегнул все крючки своей шинели: на малиновых угольниках габардиновой гимнастерки блеснули генеральские звездочки, блеснули золоченые пуговицы, пряжка ремня, широкие праздничные лампасы на брюках.
— Я тебя, подполковник, сейчас же прикажу расстрелять за такое командование! За твоей спиной Родина, а ты лезешь в подвал! Немцы–то, черт побери, не вас бомбят! Станцию. Стыдно, подполковник! Стыдно перед бойцами. Их бросили. Они одичали. Прут как бараны. Думал, в проулке машину опрокинут. Счастье ваше, что немцев нету поблизости. А то бы бери станцию и вас вместе с нею. Так, что ли?
— Виноваты, товарищ генерал!
— Прикажите людям занять позиции и стреляйте каждого, каждого, кто не только побежит, а оглянется назад! Ясно?
— Так точно, товарищ генерал!
— Не побежит, а оглянется.
— Не побежит, а оглянется, — как эхо повторил Заварухин слова генерала и приказал Коровину идти в батальоны.
Над станцией и обороной все еще крутилась карусель. Выли самолеты, выходя из пике. Плясали взрывы, и земля ходила ходуном, прогибалась, как худой пол. Несмотря на бомбежку, все штабные работники тоже вылезли из подполья и с перепугу совались по углам, не зная, чем заняться.