Колосов сидел на патронном ящике и, сняв левую штанину, перевязывал ногу. Во рту у него дымилась самокрутка из какой–то грубой желтой бумаги. При каждой затяжке бумага вспыхивала черным дымным огнем, и Колосов, бросив бинт, гасил ее. Малков ждал, что пулеметчик начнет взахлеб рассказывать что–нибудь о минувшем бое, о своих товарищах, но Колосов даже не поглядел в сторону Малкова, спросил спокойно и буднично, будто только и делал все утро, что перевязывал свою ногу мятым и нечистым бинтом:
— У тебя, пехтура, водички нету?
— Нету, но можно принести, — с готовностью отозвался Малков, — Речушка рядом.
— Уходить нельзя. Немец сейчас снова возьмется обрабатывать нас, а потом попрет в атаку.
— Дали же ему — мало, что ли?
Колосов, все так же не глядя на собеседника, усердно дымил своей цигаркой, долго молчал. Потом вдруг закричал слезным голосом, сверкнув на Малкова злыми мокрыми глазами:
— Да, мало! Гад буду, мало! Всю жизнь будет мало! Ребят моих стукнуло, а мы сидим ждем, когда нас стукнет! Самим наступать надо! Встать и — вперед!
— Ты что кричишь? Или нервы сдали?
— Сдали. Пусть сдали. — Колосов выплюнул самокрутку; она упала в глубокий след, заполненный мутной водой, всплыла, набухая и чернея. Заговорил не сразу, но успокоенно, с горькой усмешкой: — Собирались что–то сделать. Заметное, громкое. Валька все хвалил медаль «За отвагу». Готовился получить ее да по Камышлову с палочкой пройтись после легкого ранения. Палочка, медали! Раз по шарам — вот тебе и Камышлов!..
— У меня тоже друга ранили, — в тон Колосову сообщил Малков, — Спросят, как воевал, а он ничего и не скажет. Да что скажешь, если и немца–то живого в глаза не видел?
— Все не так, как думалось.
— Не так, — охотно согласился Малков.
— Может, пойдешь ко мне?
— У меня свой пулемет.
— Козел, не пулемет. Это же «максим»!
— Да нет. Я пришел сказать тебе, вон там, почти рядом со мной, немец стонет. Раненый, видать. Как же быть с ним?
— Это где? Где это? — Колосов вскочил на ноги и стал торопливо натягивать штанину. — Он что, и сейчас там?
— В том–то и дело.
— Пойдем–ка посмотрим, — приговаривал Колосов, вставляя в ручную гранату залитый красным лаком запал. — Пошли теперь.
— А что ты хочешь?
— Дубить немцу шкуру. Усвоил?
— Он же раненый, ты!
— Я тоже раненый. Валька, друг мой, раненый. Но понял?
Малков загородил было дорогу Колосову, большой, широкий, ловко подобранный в своей шинелке. Они стояли какое–то время, глядя друг на друга. У Колосова опало лицо, и скулы схватились крутым, недобрым румянцем.
— Пусти! — задыхаясь в приступе злобы, чуть слышно сказал он и легким, по решительным жестом руки отстранил Малкова с дороги, а пройдя мимо, повернулся к нему: — Мне Валька дороже всех немцев вместе с тобой. Это понятно?
— Ты! Ты откуда такой, а? Ты что из себя представляешь? — Малков, не умеющий уступать людям, был глубоко задет бесцеремонным поведением пулеметчика. — А ну вякни слово, хрен ты моржовый! Вякни, говорю!
— Осмелел, гад ползучий? Осмелел, да? Во время немецкой атаки ты потише вроде был.
— Сам, может, сдохнет, — уступчиво сказал Малков.
Возле ячейки Малкова Колосов спросил:
— А ну покажи — где?
— Вот там. Где–то возле каски. Я сползаю. Ты постой у пулемета.
Колосов не ответил. Угибая голову, перевалился через бруствер и полез, как опытный пластун, ластясь щекой к земле и подтягивая колени чуть не до плеча. В обеих руках у него было по гранате. Полз он по–змеиному проворно и очень скоро скрылся в посевах, после чего определить его местонахождение можно было только по тому, как пригибались под ним стебли белой и волглой пшеницы. Вскоре и пшеница перестала качаться: то ли устал Колосов и отдыхал, то ли уполз далеко.
Малков выглядывал из окопа и, не признаваясь себе, завидовал пулеметчику, завидовал его решительности, с которой он говорил и делал каждый свой шаг. «Хоть перед богом, хоть перед чертом — будет стоять на своем, — думал Малков. — Этот не станет метаться».
Вдруг где–то на той стороне поля ударил немецкий автомат, его подхватил второй, третий, и там же начали рваться маленькие мины. Две мины одна за другой упали даже по ту сторону траншеи и хлопнули тихонько, куце. «Хотят отрезать от наших окопов», — подумал Малков и хотел было сам ползти на выручку Колосову, когда увидел, как впереди, чуть левее первого следа, покачнулись и легли стебли пшеницы. Колосов полз на четвереньках без прежней осторожности и тянул за собою раненого немца. Малков выскочил из окопа навстречу, и вдвоем они, как мешок, подхватили, поволокли немца к траншее, бросили его вниз и сами упали следом. Колосов сел прямо в грязь и, откинув голову, хватал воздух широко разинутым ртом. Он так устал, что у него по–птичьи безвольно закрылись веки. Малков разглядывал немца, лежавшего на спине с разбитым левым плечом и оторванной левой щекой, лоскут которой был заброшен на ухо и уже успел почернеть. Китель из грубой зеленой шерсти и тонкая вязаная рубашка задрались, сбились у него под мышки, обнажив тело в плотном загаре и отрочку рыжих мелко вьющихся волос по животу. Немец то открывал, то закрывал свои потускневшие маза и, обретая сознание, силился понять, что с ним. Когда Малков разорвал свой единственный индивидуальный пакет и склонился, чтобы перевязать лицо пленного, тот вдруг посмотрел совсем осмысленными глазами, издал какой–то булькающий звук и сделал попытку сесть.
— Лежи, падло, не брыкайся, — сурово сказал Малков.
Но немец снова рванулся и потерял сознание, весь обмяк, будто вдавился в грязь.
— Дали мы им правильно, — заговорил Колосов, справившись с приступом одышки. — Там их порубано — будь здоров. Пусть знают наших. Подполз, слушай, к этому, думаю, дам ему гранатой в башку — не поднялась рука. Вот не поднялась, и все. Приволок его, а на хрена он нужен.
Малков слушал Колосова, а сам с ненавистью и отвращением перед оскалом крепких белых зубов отвернул на свое место захлестнутую к уху щеку немца и начал приноравливать бинт, как вдруг, обдав огнем затылок Малкова, раздался выстрел. Малков, ничего не понимая, вскочил на ноги и схватился за обожженный затылок. Немец широко открытыми, немигающими глазами смотрел на него, и по тем совершенно одичавшим глазам Малкову стало ясно, что выстрелил немец.
— Что же ты, падло, так–то?! — скривившись от боли в затылке, закричал Малков, и злость, и удивление, и растерянность звучали в его голосе.
Увидев в большом костистом кулаке немца пистолет, Малков остервенился и впервые в жизни, не находя иных слов, начал материться отборной матерщиной и втаптывать в грязь руку немца, не выпускавшую пистолет. Колосов схватил было ручной пулемет и, кинув себе на шею ремень, хотел выстрелить, но немец широко открыл глаза и перестал мигать — он был мертв. Бойцы не сговариваясь выбросили труп за бруствер и, уставшие, истерзанные всем происшедшим, молча закурили.
Прибежал лейтенант Филипенко в своем коротком командирском плаще, из–под которого были видны испачканные грязью мокрые колени.
— Что здесь происходит? Кто стрелял, Малков? Ты что, не знаешь, что патроны надо беречь?
— Не мы стреляли, товарищ лейтенант. — Малков кивнул головой на бруствер, и Филипенко увидел труп немца.
— Откуда он?
— Раненый, остался в хлебах. Приволокли.
— И убили?
— Сам сдох. Ну, тиснули малость.
— Да вы что, Малков, это же подсудное дело! Нет, ты скажи…
Филипенко нервно задвигал мускулистыми щеками и побледнел весь, даже побелели хрящи его больших ушей.
— Комиссар за мной идет, черт вас побери!
— Он же вот, глядите, — начал было объяснять Малков, поворачиваясь к Филипенко своим окровавленным затылком, но из–за поворота траншеи уже вышли комиссар полка Сарайкин и сопровождавший его командир батальона капитан Афанасьев. Комиссар был чист, свеж. Афанасьев же был весь какой–то мятый.
— У вас тут, гляжу, серьезный разговор? — спросил Сарайкин, становясь между Филипенко и Малковым, попеременно глядя то на того, то на другого. — Что здесь?