Вечер был ясный, теплый. Со стороны Камы дул бархатный ветерок, поваливший в травы неугомонное комарье и несший густые запахи выспевающих лугов. За речушкой, в непролазном дурмане черемухи, талины и бузины, непрестанно куковала и куковала кукушка: ее голос звенел радостно, с раздольной игровой силой, то уносился куда–то вдаль и замирал, то возвращался и заполнял собою мягкую тишину леса. Спокойно и торжественно пела птица, и лес, берег, река, луга и небо — все было уютным, добрым, понятным.

— Когда я слышу кукушку, мне чудится, что я потеряла и ищу что–то вместе с нею. И грустно немножко, и хорошо, — сказала Муза Петровна Заварухина и, протирая тарелки белым выглаженным полотенцем, добавила: — Сейчас так, Олюшка, хорошо живется, что даже не веришь: да полно, своим ли счастьем живешь?

Оля Коровина, молодая женщина с большими счастливыми глазами и крупным ртом, в цветастом передничке, чистила картошку и очень рассеянно слушала Музу Петровну. Тем более что у Музы Петровны какие–то сомнения в собственном счастье. У Оли не было и нет никаких сомнений: она знала, что жизнь хороша и так будет во веки веков. Оля только что закончила медицинский техникум. В больнице, где она работала, ее уважали, ценили; муж Вася, уверенный в своем призвании и потому весь отданный службе, скупо, но ревностно любил Ольгу, а на днях Валерий Павлович Чумазов, солидный и серьезный хирург, вдруг ни с того ни с сего почти объяснился ей в любви. Оля не придала этому особого значения, однако приметила за собою, что ей приятно быть в обществе Чумазова. Оля была уверена, что он думает о ней, наблюдает за нею, все время чувствовала себя настороженно, обдумывала каждое слово, каждое движение, и это напоминало ей увлекательную игру. «И пусть думает, и пусть смотрит, разве я могу запретить кому–то думать обо мне. Но я больше всего на свете люблю Васю», — радовалась она.

— Вчера захожу в санчасть, — говорила Муза Петровна, расставляя на скатерти вина и закуски. — Захожу в санчасть узнать, как там у бойцов питание, уход. Может, спрашиваю, кому что надо? Нет, вроде все есть, все хорошо. А один боец, Мызник по фамилии, фурункулами мается, говорит: Муза–де Петровна, что же это такое, у нас, кажут, на Полтавщине нету соли? Да вот так–де, нету. Что привозят, то и раскупают по знакомству да прячут. А у нас, говорит другой, на Алтае скупили все спички и мыло… Народ тревожно живет, Олечка…

— Муза Петровна, вы отдыхали когда–нибудь на юге? — спросила вдруг Оля, и Заварухина, поглядев на нее, увидела ее широкие глаза, полные полуоткрытые губы и беспричинно рассмеялась сама:

— Счастливая ты, Оля!

— А Вы–то, Муза Петровна?

— Да и я. У родителей нас было пятеро. Окончили по пять классов — и работать. Работала бы я и теперь закройщицей на меховой фабрике, да приехал в отпуск Иван Заварухин и увез меня на Дальний Восток.

Муза Петровна улыбнулась, и на щеках ее обозначились ямочки. Она знала об этих ямочках. Знала, что они красят ее, как девчонку, и оттого всегда заливалась неловким румянцем.

— А про юг–то ты что, Олечка, спрашиваешь? Я не бывала на юге. Видишь, мой муж — рыбак. Вот так мы с ним и проводим свой отпуск.

— Скоро у Васи отпуск, Муза Петровна, я хочу увезти его нынче в Крым. В Ялту.

— Поезжайте–ка вместе с кем–нибудь из наших! Одной компанией. Веселей будет.

— Я хочу только с Васей.

— Двоим нельзя: надоедите друг другу. По себе знаю… А где же наши мужчины? Им пора бы уж быть. Все ли у них там ладно?

— А что у них может случиться?

— На реке все–таки.

— Разве это река!

— И то. Последнее время, Оля, я почему–то стала болезненно заботиться об Иване. Чуть где задержится — я вся не своя. И вообще я, чувствую, живу ожиданием чего–то.

— Нервы это.

— Да, конечно. — Заварухина, стоя на коленях возле кромки скатерти, вскинула грустные глаза на Ольгу и покачала головой: — Ты, Олечка, молодая семьянинка, многого не знаешь. А я‑то уж знаю. Это ведь со стороны о нас, женах командиров, судят как о барынях. А каково этим барыням, если они каждую ночь прощаются с мужьями… Каждую ночь вызовы да тревоги.

— Для военного человека, Муза Петровна, это же обычное дело.

— Так–то оно так, милая Олюшка, только вот многих товарищей Ивана по академии однажды вызвали — и с концом.

— Зря, наверное, не вызывают. — Большие Олины глаза настороженно сощурились и цепко поймали взгляд Заварухиной. — Если чисто мое прошлое и чиста вся моя жизнь, Муза Петровна…

— Ты можешь спать спокойно, — попыталась отшутиться Заварухина. — Рановато мы, Олюшка, поставили картошку. Разварится вся.

— И пусть… Я, Муза Петровна, не люблю тех, что, неспокойно спят.

— До чего это мы договорились? — Заварухина поднялась на ноги и, держа в руках недорезанный круг колбасы, подошла к Ольге, сказала с тяжелым придыханием прямо ей в лицо: — У мужа орден Красного Знамени и именной наган из рук Климента Ефремовича Ворошилова.

— Муза Петровна, извините! Муза Петровна!.. Я не

хотела вас обидеть.

Муза Петровка, не развязывая тесемочек, сорвала с себя передник и бросила его на скатерть в закуски и посуду:

— Я не желаю с тобой разговаривать!..

— Муза Петровна! Дорогая Муза Петровна!..

За кустами послышались голоса, смех, кашель возвращавшихся мужчин. Первым на лесной прогалине показался Заварухин в солдатском обмундировании и мокрых сапогах. Вымоченные и подсохшие усы его сникли. В старой фуражке, сбитой на затылок, с этими будничными усами он был до умиления прост, и Муза Петровна, увидев его, забыла о размолвке, поспешила взять у него ведро с уловом. Следом шли с набрякшим скатанным бреднем мотористы и майор Коровин.

— Ах ты, бог мой! — весело удивился Заварухин, увидев раскинутую скатерть с блестевшей на ней посудой. — Ах ты, бог мой! Вы только поглядите, поглядите! Ну мастерицы.

При запахе костра и вареной картошки все почувствовали жестокий приступ голода и радость близкой обильной еды. Все были бодры и веселы и много беспричинно смеялись.

Пока мужчины разметывали по траве для просушки бредень да умывались, Муза Петровна и Ольга очистили рыбу и бросили ее в кипящее ведро; по поляне сразу потянуло свежей ухой, заправленной лавровым листом. Заварухин мелкой расческой распушил усы, вытянул из омута спущенные туда еще до ухода на рыбалку две бутылки водки.

— Холодненькие, — ласково поглаживая мокрое стекло, приговаривал Заварухин.

По первой налили под закуску, и Коровин, стоя на коленях перед скатертью, провозгласил тост:

— За нашу надежду и славу — русское оружие! — Это был его любимый тост.

— За русского бойца! — в тон Коровину прочувствованно и строго сказал Заварухин.

Все выпили. Начали закусывать. Мотористы, закусив, ушли на катер. Туда же следом Муза Петровна унесла им котелок ухи: бойцы в обществе командиров стеснялись.

— Каюсь перед вами, — весело шевеля усами, говорил Заварухин. — Каюсь: я не хотел сегодня ехать. Почему не хотел — и сам не знаю… А тут лес, река, рыбалка, уха. Муза, подай, пожалуйста, горчицу!

Муза Петровна подала мужу горчичницу — он задержал руку жены в своей руке и алыми сочными губами поцеловал ее пальцы.

Смеясь и краснея за свои ямочки на щеках, Муза Петровна вдруг шутливо скомандовала:

— Приготовить тарелки! Равнение — на у-ху!

— А у нас какая штука вышла в Молдавии, — объедая с хребта крупного окуня, рассказывал Коровин. — Собралось как–то все полковое начальство — и в орешник за орехами. И вот так же, как мы, закатились. Благодать. И суббота, и воскресенье. А днем в воскресенье тревога. Днем, обратите внимание! — Коровин бросил объеденный скелет окуня и, протягивая свою тарелку Музе Петровне, попросил: — Дорогая Муза Петровна, разбавьте, прошу вас, я тут перчику сыпанул. Спасибо. Ну вот, тревога. Дежурный по полку звонить командованию — никого: ни заместителя, ни комиссара, ни начштаба. А полку выступать. Приехал командир дивизии. Такие, растакие!.. Что было! Командиру полка задержали очередное звание. После Бессарабского похода все полки как–то отметили, а нас ни похвалили, ни похаяли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: