Что же вы будете делать, Лорды и Общины? Наложите ли вы гнет на всю эту цветущую жатву знания и нового света, которая взошла и теперь еще восходит каждый день в нашем городе? Учредите ли вы над ней олигархию двадцати надзирателей и тем вновь заставите голодать наши умы, лишив нас возможности знать что-либо сверх того, что они отмеряют своею мерою? Верьте, Лорды и Общины, что те, кто советует вам подобное угнетение, тем самым предлагают вам угнетать самих себя, и я покажу сейчас, каким образом. Если бы кто-нибудь пожелал узнать, почему у нас господствует свобода, как в письменном, так и устном слове, то нельзя было бы указать другой, более достоверной и непосредственной причины, чем ваше мягкое, свободное и гуманное правление. Лорды и Общины, ваши доблестные и успешные совещания дали нам свободу; свобода — кормилица всех великих талантов: она, подобно наитию свыше, очистила и просветила наши души; она сняла оковы с нашего разума, расширила его и высоко подняла над самим собой.
Вы не можете сделать нас теперь менее способными, менее знающими, менее ревностными в искании истины, если вы сами, кому мы всем этим обязаны, не станете меньше любить и насаждать истинную свободу. Мы можем опять стать невеждами, тупицами, формалистами, рабами, какими вы нашли нас; но ранее вы сами должны стать тем, чем вы не можете быть — угнетателями, притеснителями, тиранами, каковы были те, от кого вы нас освободили. Если наши сердца стали более восприимчивы, наши умы более склонны к исканию и ожиданию величайших и достовернейших истин, это плод вашей собственной добродетели, посеянной в нас; и вы не можете уничтожить этого, если не введете вновь давно отмененный жестокий закон, по которому отцы могли произвольно убивать своих детей. Кто же тогда примкнет к вам и воспламенит других? Не тот, кто поднимает оружие из-за мундирного сбора, путевого сбора и из-за своих четырех ноблей данегельта[39]. Я ценю защиту справедливых льгот, но, прежде всего, дорожу своим собственным миром. Дайте мне поэтому — что выше всех свобод — свободу знать, свободу выражать свои мысли и свободу судить по своей совести.
Что посоветовать как лучшую меру в том случае, если будет признано вредным и несправедливым преследовать мнения за их новизну или несоответствие общепринятым взглядам, это не входит в мою задачу. Я повторю только то, чему научился от одного из уважаемых ваших сочленов, одного благороднейшего и благочестивейшего лорда, которого мы не потеряли бы в настоящее время и не оплакивали бы как достойного и несомненного сторонника этого взгляда, если бы он не отдал свою жизнь и имущество на служение церкви и государству. Я уверен, что вы догадываетесь, о ком идет речь, но, чтобы почтить его память — и да будет вечным этот почет — я назову его имя: лорд Брук[40]. В своем сочинении о епископстве, где он касается, между прочим, сект и расколов, он оставил вам свой завет или, вернее сказать, последние слова своей предсмертной заботы, которые, я не сомневаюсь, навсегда останутся для вас дорогими и почтенными: они полны такой кротости и живой любви к ближнему, что кроме последнего завета Того, Кто дал своим ученикам заповедь любви и мира, я не слыхал и не читал слов более кротких и миролюбивых. Он увещевает нас терпеливо и смиренно выслушивать людей, хотя и пользующихся дурной славой, но желающих жить чисто, исполняя заповеди Божий согласно велениям своей совести, и относиться к ним с терпимостью, хотя бы они и не во всем были согласны с нами. Обо всем этом гораздо подробнее расскажет нам сама его книга, которая выпущена в свет и посвящена Парламенту, — посвящена человеком, заслужившим своей жизнью и смертью того, чтобы преподанные им советы не были оставлены без внимания.
Теперь как раз время, когда должно быть дозволено говорить и писать о том, что может помочь дальнейшему выяснению волнующих нас вопросов. Храм двуликого Януса было бы вполне уместно открыть именно теперь. И пусть все ветры разносят беспрепятственно всякие учения по земле: раз истина выступила на борьбу, было бы оскорбительно прибегать к цензуре и запрещениям, сомневаясь в ее силе. Пусть она борется с ложью: кто знает хоть один случай, когда бы истина была побеждена в свободной и открытой борьбе? Ее правое слово — лучший и вернейший способ победы над ложью. Тот, кто слышит, как у нас молятся о ниспослании нам света и ясного знания, может подумать и о других предметах, кроме женевского учения, переданного в наши руки уже в готовом и стройном виде. Однако когда нам светит новый свет, о котором мы просим, появляются люди, завистливо противящиеся тому, чтобы свет этот попадал, прежде всего, не в их окна. Мудрые люди учат нас усердно днем и ночью «искать мудрости, как сокрытого сокровища», а между тем другое распоряжение запрещает нам знать что-нибудь не по статуту; как же согласить это? Если кто-нибудь после тяжелого труда в глубоких рудниках знания выходит оттуда во всеоружии добытых им находок, выставляет свои доводы, так сказать, в боевом порядке, рассеивает и уничтожает все стоящие на его пути возражения, вызывает своего врага на открытый бой, предоставляя ему, по желанию, любую сторону относительно солнца и ветра, лишь бы сам он мог разбираться в вопросе при помощи аргументации, то подстерегать в таком случае своего противника, устраивать ему засады, занимать узкие мосты цензуры, через которые должен пройти противник, — все это хотя и не противно доблести солдата, но в борьбе за истину есть лишь слабость и трусость.
Ибо кто же не знает, что истина сильна почти как Всемогущий? Для своих побед она не нуждается ни в политической ловкости, ни в военных хитростях, ни в цензуре; все это — уловки и оборонительные средства, употребляемые против нее заблуждением: дайте ей только простор и не заковывайте ее во сне, ибо она не говорит тогда правды, как то делал старый Протей, изрекавший оракулы лишь в том случае, когда он был схвачен и связан; напротив, она принимает тогда всевозможные образы, кроме своего собственного, а иногда голос ее звучит, применяясь ко времени, как голос Михея перед Ахавом, пока ее не вызовут в ее собственном виде. Но ведь возможно, что у нее есть не один образ. В противном случае, как смотреть на все эти безразличные вещи, в которых истина может находиться на любом месте, не переставая быть сама собой? В противном случае, что такое, как не пустой призрак, отмена тех приказов, которые пригвождали рукописи ко кресту! В чем особое преимущество Христианской свободы, которую так часто хвалил апостол Павел? По его учению, человек, постится он или нет, соблюдает субботу или не соблюдает — и то и другое может делать в Боге. Сколь многое еще можно было бы переносить с мирной терпимостью, предоставляя все совести каждого, если бы только мы обладали любовью к ближнему и если бы главной твердыней нашего лицемерия не было стремление судить друг друга!
Я боюсь, что железное иго внешнего однообразия наложило рабскую печать на наши плечи, что дух бесцветной благопристойности еще пребывает в нас. Нас смущает и беспокоит малейшее разногласие между конгрегациями даже по второстепенным вопросам; а в то же время, вследствие своей ревности в притеснениях и медлительности в освобождении любой порабощенной части истины из тисков традиции, мы нерадиво держим истину раздельно от истины, что является самым жестоким из всех разделений и разъединении. Мы не замечаем, что, стремясь всеми силами к строгому внешнему формализму, опять можем впасть в состояние грубого покорного невежества, в неподвижную, мертвую массу из «дерева, сена, соломы»[41], скованную и застывшую, которая будет гораздо более способствовать быстрому вырождению церкви, чем множество незначительных расколов.
Я говорю это не потому, чтобы одобрял каждый легкомысленный раскол, или чтобы смотрел на все в церкви как на золото, серебро и драгоценные камни: для человека невозможно отделить пшеницу от плевелов, хорошую рыбу от прочего улова; это должно быть делом ангелов в конце света. Но если все не могут держаться одинаковых убеждений, то кто досмотрит, чтобы они таковых держались? В таком случае, без сомнения, гораздо благотворнее, благоразумнее и согласнее с христианским учением относиться с терпимостью ко многим, чем подвергать принуждению всех. Я не считаю возможным терпеть папизм, как явное суеверие, которое, искореняя все религии и гражданские власти, само, поэтому подлежит искоренению, однако не иначе, как испытав предварительно все средства любви и сострадания для убеждения и возвращения слабых и заблудших. Равным образом ни один закон, который не стремится прямо к беззаконию, не может допустить того, что нечестиво или, безусловно, противно вере или добрым нравам. Но я имею в виду не это, я говорю о тех соседских разногласиях или, лучше сказать, о том безразличии к некоторым пунктам учения и дисциплины, которые хотя и могут быть многочисленны, но не должны нарушать единство духа, если только мы сможем соединиться друг с другом узами мира.
39
В подлиннике coat and conduct, средневековый налог на обмундирование и перевозку войск; данегельт или данегельд (буквально «датские деньги») — налог, взимавшийся в Англии в X–XII вв. (первоначально для откупа от завоевателей-датчан, потом на военные нужды). Нобль — старинная английская монета.
40
Роберт Гревилл, лорд Брук (1608–1643) — активный сторонник парламента, погибший за полтора года до выхода в свет «Ареопагитики». Его книга, о которой говорит Мильтон — «Рассуждение, раскрывающее природу епископства», — была опубликована в 1641 г.
41
1-е Послание к Коринфянам, 3, 12.