Однако, если жизнь, посвященная всецело научным занятиям, а также естественные дарования — которые, к счастью, далеко не из худших и при пятидесяти двух градусах северной широты[5] — и не дают мне права считать себя равным кому-либо из обладателей подобных преимуществ, то я хотел бы все же, чтобы меня считали не настолько ниже их, насколько вы превосходите большинство тех, кто выслушивал их советы. Величайшее же доказательство вашего действительного превосходства над ними, Лорды и Общины, верьте, будет налицо, если ваше благоразумие услышит и последует голосу разума — откуда бы он ни исходил, — и вы под влиянием его отмените изданный вами Акт столь же охотно, как любой изданный вашими предшественниками.
Если вы готовы действовать таким образом — а сомневаться в этом было бы оскорблением для вас, — то я не вижу причин, которые бы воспрепятствовали мне указать вам подходящий случай для проявления как свойственной вам в высокой степени любви к истине, так и прямоты вашего суждения, беспристрастного и к вам самим; для этого вам нужно только пересмотреть изданное вами Постановление о печати, согласно которому ни одна книга, памфлет или газета отныне не могут быть напечатаны иначе, как после предварительного просмотра и одобрения лиц или, по крайней мере, одного из лиц, для того назначенных. Той части, которая справедливо сохраняет за каждым право на его рукопись, а также заботится о бедных, я не касаюсь; желаю только, чтобы эта часть не послужила предлогом к обиде и преследованию честных и трудолюбивых людей, не нарушивших ни одной из этих статей. Что же касается другой статьи, о книжной цензуре, которую мы считали умершей вместе с родственными ей великопостными и брачными разрешениями прелатов[6], то по поводу этой части закона я постараюсь вам показать, при помощи предлагаемых вам рассуждений, следующее: во-первых, что изобретателями этого закона были люди, которых вы бы неохотно приняли в свою среду; во-вторых, как вообще следует относиться к чтению, каковы бы ни были книги; и, в-третьих, что это Постановление ничуть не поможет уничтожению клеветнических, возмутительных и мятежных книг, — для чего оно главным образом и было издано. Наконец, это Постановление, прежде всего, отнимет силу у всех ученых и послужит тормозом истины, не только потому, что лишит упражнения и притупит наши способности по отношению к имеющимся уже знаниям, но и потому, что задержит и урежет возможность дальнейших открытий, как в духовной, так и в светской областях.
Я не отрицаю того, что для церкви и государства в высшей степени важно бдительным оком следить за поведением книг, так же, как и за поведением людей, и в случае надобности задерживать их, заключать в темницу и подвергать строжайшему суду как преступников; ибо книги — не мертвые совершенно вещи, а существа, содержащие в себе семена жизни, столь же деятельные, как та душа, порождением которой они являются; мало того, они сохраняют в себе, как в фиале, чистейшую энергию и экстракт того живого разума, который их произвел. Я знаю, что они столь же живучи и плодовиты, как баснословные зубы дракона, и что, будучи рассеяны повсюду, они могут воспрянуть в виде вооруженных людей. Тем не менее, если не соблюдать здесь осторожности, то убить хорошую книгу значит почти то же самое, что убить человека. Кто убивает человека, убивает разумное существо, подобие Божие; тот же, кто уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум, убивает как бы зримый образ Божий. Многие люди своею жизнью только обременяют землю; хорошая же книга — драгоценный жизненный сок творческого духа, набальзамированный и сохраненный как сокровище для грядущих поколений. Поистине, никакое время не может восстановить жизнь, да в этом, быть может, и нет большой потери; но длинный ряд веков часто не в состоянии пополнить потерю отвергнутой истины, утрата которой приносит ущерб целым народам. Поэтому мы должны быть осторожны, преследуя живые труды общественных деятелей, уничтожая созревшую жизнь человека, накопленную и сбереженную в книгах; в противном случае мы можем совершить своего рода убийство, иногда причинить мученичество; если же дело идет о всей печати, то учинить своего рода поголовное избиение, которое не ограничивается просто умерщвлением жизни, но поражает самую квинтэссенцию, самое дыхание разума, убивает не жизнь, а бессмертие. Однако, чтобы меня не обвинили в том, что я, нападая на цензуру, оправдываю излишнюю вольность, я не откажусь сослаться на историю, насколько это будет нужно, для выяснения мер, принимавшихся в славных древних государствах против литературных непорядков до того времени, пока проект о цензуре не выполз из инквизиции, не был подхвачен нашими прелатами и не захватил некоторых из наших пресвитеров.
В Афинах, всегда изобиловавших книгами и талантами более, чем остальная Греция, я нахожу только два рода сочинений, за которыми власти считали нужным иметь наблюдение: это, во-первых, сочинения богохульные и безбожные, а во-вторых, клеветнические. Так, по постановлению Ареопага, были сожжены книги Протагора и сам он изгнан из пределов государства за сочинение, которое начиналось с заявления, что он не знает, «существуют боги или нет». В предупреждение же клеветы было запрещено прямо называть кого-либо по имени, как это обыкновенно делалось в старой комедии, откуда и можно догадываться, как афиняне относились к клеветническим сочинениям. По свидетельству Цицерона, этих мер было вполне достаточно, чтобы укротить дерзкие умствования других атеистов и положить конец открытым оскорблениям, что и подтвердилось в дальнейшем. За другими сектами и мнениями, хотя они и вели к чувственным излишествам и отрицанию Божественного Промысла, они вовсе не следили.
Поэтому мы нигде не читаем, чтобы Эпикур, или распущенная киренская школа, или бесстыдные изречения циников когда-либо преследовались законом. Равным образом нигде не упоминается, чтобы не разрешалось чтение комедий старых авторов, хотя представления их и были запрещены. Хорошо также известно, что Платон рекомендовал чтение Аристофана, самого несдержанного из них, своему царственному ученику Дионисию, — и это тем более извинительно, что св. Златоуст, как говорят, весьма внимательно изучал по ночам этого автора и обладал искусством очищать его грубое вдохновение в пламенном стиле своей проповеди.
Что касается другого главного государства Греции — Лакедемона, то замечательно, как глубоко Ликург, его законодатель, был предан изящной литературе: он первый вывез из Ионии рассеянные по разным местам сочинения Гомера и призвал критского поэта Талета, чтобы тот своими сладкозвучными песнями и одами подготовил спартанцев и смягчил их грубость, дабы лучше насадить между ними закон и гражданственность; удивительно, поэтому, как мало спартанцы любили муз и книги, думая только о войне. Они совсем не нуждались в цензуре книг, так как не ценили ничего, кроме своих собственных лаконических изречений, и малейшего повода было достаточно, чтобы они изгнали из своего государства Архилоха — быть может, за то, что его стихотворения были написаны в гораздо более возвышенном тоне, чем их собственные солдатские баллады и круговые песни. Если же они поступили так вследствие непристойности его стихотворений, то ведь в этом отношении сами они не отличались особой осторожностью; напротив, они были крайне распущенны в своих беспорядочных отношениях, почему Еврипид и утверждает в «Андромахе», что ни одна из их женщин не была целомудренной. Из сказанного достаточно ясно, какой род книг был запрещен у греков.
Римляне, которые также в течение многих веков воспитывались лишь для суровой военной жизни, во многом походя в этом на лакедемонян, мало что знали из наук, кроме того, чему их учили по части религии и права двенадцать таблиц и коллегия жрецов вместе с их авгурами и фламинами. Они были до того несведущи в других науках, что когда Карнеад и Критолай со стоиком Диогеном, явившись в Рим в качестве послов, воспользовались случаем познакомить римлян со своей философией, то были заподозрены в намерении развратить народ даже таким человеком, как Катон-цензор, который убеждал сенат отпустить их немедленно обратно и в будущем изгонять из Италии всех подобных им аттических болтунов. Однако Сципион и другие благороднейшие сенаторы воспротивились его древней сабинской нетерпимости и отдали им должную дань почета и восхищения; да и сам цензор под старость отдался изучению того, что прежде возбуждало в нем подозрение. Но в это же время Невий и Плавт, первые латинские комические поэты, наполнили город сценами, заимствованными у Менандра и Филемона. Тогда и здесь возникла мысль, какие меры следует принимать против клеветнических книг и их авторов; так, Невий за свое необузданное перо скоро был заключен в темницу, откуда освобожден трибунами лишь после отречения от своих слов; мы читаем также, что при Августе пасквили сжигались, а их авторы подвергались наказанию. Такая же строгость применялась, без сомнения, в тех случаях, когда сочинения заключали в себе что-либо нечестивое по отношению к богам, чтимым городом. За исключением этих двух случаев, власти вовсе не заботились о том, что творилось в мире книг.