Первые переселенцы прибыли через год в новенькие квартиры, пахнущие мелом и деревом. Улицы — сплошь в стародавних липах — замелькали гирляндами простынь и свежих пеленок. Заработали магазины, кафе, Госстрах. Город закипел сразу — как чугунный котелок на костре. Но тайком горожане шептались, что, будто находили чужие следы в домах, и незнакомую речь по ночам доносил ветер. Дальше — больше.

Люди в странной одежде выходили из лондонских скверов и садились в пражский трамвайчик на углу Венеции и Нагасаки. За одним и тем же углом можно было увидеть кавярню сестер Несвицких или бар Ханумы-хатун. В городском саду каждый вечер играл оркестр и «Дунайские волны» качались в объятиях нежных скрипок. А однажды под вечер по улице Ленина, говорят, прокатилась карета с царскими вензелями. Правда, это, наверное, уже врут…

Годы шли, город рос. Появились уже кварталы: «немецкий», «минский», «арбатский», улицы Харбина и Петербурга, римские и египетские дома… Архитектор работал без устали, иногда сверяясь с журналами, чаще по памяти. «Отработанные» открытки он вешал на стену в своем кабинете и любовался ими в обеденный перерыв. Иногда он задумывался — а что будет, когда коллекция кончится? Но в обтрепанной по краям пачке оставалось еще много «посткардов».

Поселенцы спокойно свыклись с листопадом нового Вавилона. Многоголосье и разнонаправленность улиц потихоньку меняли их в романтических космополитов, благо нефтяникам даже в те времена было позволено многое. Впрочем, больше молчали — слишком дивны и редки были чудные книги из библиотек города Августа, слишком сладок и прян аромат кофе по-венски, чересчур головокружительно вальсова жизнь посреди страны победительных маршей. Уже и свадьбы игрались и первых младенцев с левантийски тяжелыми веками или узкими глазками айнов несли из готического роддома. Прошлое обрастало нежно-розовой плотью — как свежая кожа затягивает ожог.

А закончилось все банально. Свежеприбывший горожанин — скопцеватый польский еврей — опознал в новых зданиях силуэты варшавского и краковского костелов, о синагоге не говоря, и тотчас же сообщил куда следует. Архитектора вызвали, допросили, попросили остаться, допросили еще раз… Шел 1952 год.

Город Август охватила тревога — сначала смутная и невнятная, после плотная, будто дым от лесного пожара. В очередях шептались, что слышали пушки, разрывы бомб, вой пикирующих бомбардировщиков. Место пражских трамваев заняли танки и броневые колесницы монголов, от деревьев к парадным перебегали хмурые автоматчики. Бессчетные стаи ворон кружились в прозрачном небе, а подвальные крысы ушли из города. Улицы опустели — подселенцы предпочитали отсиживаться в своих крепостях, забивая тоску свистом радио.

В ночь с субботы на воскресенье всех жильцов охватила паника. С самых сумерек начались перестрелки, запахло гарью, порохом и разваленным мясом. Мостовые тряслись в лихорадке, ставни хлопали, двери скрипели и ныли. Исход начался чуть за полночь — на машинах и мотоциклах, с тележками и пешком все живые пустились прочь.

Многие после не могли вспомнить: зачем, почему поднялись, куда бежали, как очнулись в степи на рассвете. Кое-кто — вспоминать не хотел. Но все поняли, когда архитектор умер — контуры города на холмах заколебались и осыпались, будто песок под струей воды. Говорили, что его расстреляли, но после узнали — ушел сам, в камере, во сне. А обломками здания накрыло уже тело. Там теперь парк — перестраивать побоялись.

— А все остальное — осталось? — спросила я, пересаживаясь. Ноги затекли, будто на желтой занозистой лестнице я сидела не один час.

— Город не сносили, и он не рушился. Какие-то здания уцелели, какие-то обрели «истинный» облик советских домиков сталинского фасона, что-то безвозвратно перестроили. Старики предпочитают помалкивать, молодежь ничего не знает. Дети догадываются, но с возрастом перестают верить в собственные игрушки…

— Значит, вы говорить не боитесь?

— В моем возрасте ничего не боятся, девочка — старик улыбнулся еще раз, — А теперь прости — один из моих друзей пришел погрустить о Берлине, в который — в отличие от тебя — так и не смог вернуться.

Под ногами заскрипели ступеньки, хлопнула дверь подъезда. Из лестничного окна молочным туманом клубилось утро. Я поддернула рюкзачок и вышла на улицу. Захотелось отыскать солнце, но марь затянула небо вглухую. Искомый дом с башенками виднелся на углу следующей улицы — я вспомнила, что улица Шуберта идет подковой вокруг квартала. Полосатая кошка на тротуаре сонно мыла пыльный, пушистый хвост. Прокатился пустой автобус.

Город похожий на Минск и Питер одновременно дремал за моей спиной, город, вылитый Иерусалим спускался с холма Нерештау, город Август улыбался будущему рассвету. И на флаге у входа в мэрию мне почудилось Белое Древо и семь звезд в венце Короля…

Сказка о добре и зле

«…Верный конь споткнулся в беге, черный парус над волной,

Но зеленые побеги оплетают шар земной…»

Е. Ачилова

Часы на ратушной башне пробили семь. Добрые горожане завершали дневные труды. Розовощекие булочники и потные мясники закрывали резными ставнями окна съестных лавчонок. Ювелир закруглял разговор с неуступчивой дамой: пятьдесят, всего пятьдесят полновесных монет — и эти чудные серьги ваши. Лениво ругаясь, стража отвязывала незадачливого воришку от рыночного столба — теперь все хозяйки города знают бедолагу в лицо. Кокетливо подняв личики в одинаковых белых чепцах, выходили на улицы продавщицы сластей и фиалок. Мальчишки-фонарщики ручейками стекались на Старую площадь — после заката солнца труппа Мастера Августа давала «Действо о трех пастушках», и надлежало в срок протереть стекла и заправить громоздкие скрипучие лампы. Фармацевт Вольного Города, Мастер Ханс, вышел на порог своей аптеки подышать воздухом перед ужином.

Он стоял, подставляя щеки мягчайшему вечеру сентября, невысокий и грузный. В своем суконном кафтанчике поверх вышитой серой робы и смешном колпаке с подвеской он походил на дядюшку Гензеля, доброго гнома, который складывает подарки в детские сундучки долгой ночью солнцеворота. И дородные горожанки, и почтенные бюргеры, и беспечные девушки в ярких платьях, и насмешники-бурши, и даже чванливые советники-магистраты в парчовых мантиях — все улыбались аптекарю, приветливо кивали, здоровались, а кое-кто не стеснялся и кланяться в пояс.

Заслуги Мастера Ханса в искоренении душеглотки, детских сыпей — красной и гнойной, жгучего живота и прочих опасных болезней были неоспоримы. А когда по его совету магистрат закрыл все ворота, порт, под страхом изгнания обязал жителей пить кипяченую воду и есть лишь горячую пищу, охранив тем самым от заморской заразы, благодарные горожане были готовы носить аптекаря на руках.

Еще тогда поговаривали: «Вот бы нам бургомистра, такого, как господин Фармацевт — и мудрец и простец, и не важничает от почестей». Но Мастер Ханс отказался от красной шляпы, отговариваясь важными опытами с новейшими препаратами. Впрочем, и этим летом, когда бургомистр впал в неожиданное помрачение рассудка, аптекарь не захотел принимать бразды власти, предложив магистратам взамен избрать велеречивого купца Розенштока. И был прав. Тем паче, что не ошибался почти никогда.

Между тем вечер был необыкновенно хорош. Закатное солнце играло на вычурных флюгерах и красной черепице, отражалось от чисто вымытых окон, подмигивало красоткам и слепило глаза младенцам. …Судя по шуму с кухни, Адольф опять не прожарил гренки для супа. Верная Марта, гремя посудой, честила парнишку на чем свет стоит; значит, ужин отдалялся на полчаса или больше. Мастер Ханс решил прогуляться для аппетита. За дверьми он взял тросточку, сменил колпак на респектабельный шторц, проверил карманы и вышел. С переулка Цирюльников он свернул на Стекольный подъем, задержался немного перед крохотным кабачком «У Гертруды», подумывая, порадовать ли хозяйку своим визитом. Но пива ему не хотелось, а восторги вдовы были липкими, как пастилки. Ладно… Мастер Ханс стукнул тросточкой и отправился дальше — на бульваре Победы так славно пахнет палой листвой и осенними астрами. А что это была за победа, почитай, уже и не помнят…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: