И все-таки он выдержал! Голова у него раскалывалась от боли, но он плелся на работу, становился на свое место и начинал орудовать лопатой в слепящем облаке пыли. И к концу педели он уже приобрел закалку рабочего удобрительной фабрики, снова мог есть, и хотя голова у него всегда болела, но уже не так сильно, чтобы нельзя было работать.
Так прошло еще одно лето. То было лето процветания страны, она с жадностью набрасывалась на товары, поступавшие с боен, и, хотя мясные короли старались сохранить армию безработных, все члены семьи нашли себе работу. Они снова расплатились с долгами и начали понемногу откладывать деньги. Но были жертвы, по их мнению, слишком тяжкие, чтобы идти на них без крайней необходимости: продажа газет была неподходящим делом для маленьких мальчиков. Все предостережения и наставления были бесполезны — сами того не замечая, дети усваивали привычки новой среды. Они научились выразительно ругаться по-английски, подбирать окурки, играть в орлянку, в кости и в карты, сделанные из папиросных коробок. Они знали все публичные дома на «Леве», знали имена «мадам»-содержательниц и дни, когда там устраивались торжественные праздники, на которых присутствовали все высшие полицейские чины и политические заправилы. Если какой-нибудь приезжий — какой-нибудь «оптовый покупатель из провинции» — обращался к ним с вопросом, они могли показать ему знаменитую «пивную Хинкидинка» и даже назвать по именам всех шулеров, громил и бандитов, сделавших из этой пивной свою штаб-квартиру. Хуже того, мальчики постепенно отвыкали ночевать дома. Какой толк, спрашивали они, тратить время и силы, а может быть, и деньги на трамвай, чтобы каждую ночь путешествовать к бойням, если на улице так тепло и можно отлично выспаться под каким-нибудь фургоном или в пустом подъезде? Раз они аккуратно приносят полдоллара каждый день, не все ли равно, когда они принесут эти деньги? Но Юргис сказал, что если позволить им ночевать на улице, то потом они и вовсе не вернутся домой, и было решено, что Вилимас и Николаюс осенью снова начнут посещать школу, а Эльжбета, которую заменит в доме ее младшая дочь, пойдет работать.
Как большинство детей в бедных семьях, маленькая Котрина рано сделалась взрослой. Ей приходилось нянчиться с братишкой-калекой и с малышом Юргиса, приходилось стряпать, мыть посуду, убирать дом и поспевать с ужином к тому времени, когда старшие возвращались с работы. Ей было только тринадцать лет, на вид она казалась еще моложе, но она безропотно исполняла все, что от нее требовали. Теперь ее мать пошла искать работу и, походив несколько дней по бойням, устроилась в колбасный цех.
Эльжбета привыкла работать, но эта перемена далась ей очень тяжело, потому что она была принуждена неподвижно стоять с семи часов утра до половины первого, а потом с часу дня до половины шестого вечера. Вначале она думала, что не выдержит, — она страдала почти так же, как Юргис на удобрительной мельнице. Когда на закате она возвращалась домой, у нее подкашивались ноги. К тому же она работала при электрическом свете в какой-то темной дыре, где на полу всегда стояли лужи, а воздух был полон отвратительного запаха сырого мяса. Люди, работавшие там, подчинялись тому же старинному закону природы, который заставляет куропатку зимой быть белой, а осенью окрашиваться в цвет увядшей листвы, хамелеона же, черного, когда он сидит на стволе, — становиться зеленым, когда он переходит на зеленую ветку. Рабочие в этом цехе были как раз цвета «свежей деревенской колбасы», которую они изготовляли.
Заглянуть на несколько минут в колбасный цех было очень интересно, если только не смотреть на людей; пожалуй, на всем предприятии не было таких удивительных машин, как там. Когда-то, надо полагать, приготовление фарша и начинка колбас производились вручную, и было бы интересно узнать, сколько человек заменили эти машины. С одной стороны цеха тянулись бункеры, куда рабочие лопатами забрасывали тонны мяса и килограммы специй; в этих огромных воронках вращались ножи со скоростью до двух тысяч оборотов в минуту. Когда мясо было хорошо измельчено, приправлено картофельными жмыхами, долито водой и размешано, оно подавалось в набивочные машины, которые стояли по другую сторону помещения. Там работали женщины. Каждая машина имела хобот — шланги с наконечниками. Одна из работниц брала длинную «оболочку» и натягивала ее на хобот, как натягивают пальцы тесной перчатки. Кишка была длиной в тридцать футов, но работница натягивала ее в мгновение ока. Надев кишки на все наконечники, женщина нажимала рычаг, и машина выбрасывала целые потоки колбасного фарша, который увлекал за собой оболочку. И зритель видел, как, словно по волшебству, появлялась рожденная машиной невероятно длинная колбаса. Напротив помещался большой лоток, и, как только эти похожие на живые существа колбасы попадали туда, две работницы подхватывали их и перевязывали в нескольких местах. Для непосвященного это было поразительным зрелищем, так как женщины делали только один поворот запястьем, но делали его как-то так, что вместо бесконечной цепи следующих одна за другой колбас у них в руках появлялись связки, где все колбасы исходили из одного центра. Все это было похоже на ловкий фокус, женщины работали так быстро, что глаз буквально не мог уследить за ними, и зритель видел только вихрь движений и появляющиеся одна за другой связки колбас. По в центре вихри перед ним вдруг возникало напряженное, бледное, как мел, лицо с двумя морщинками, прорезающими лоб, и тут он внезапно вспоминал, что ему пора идти дальше. Но женщины не могли уйти, они оставались там час за часом, день за днем, год за годом, перевязывая гроздья колбас и состязаясь со смертью. Работа была сдельная, работнице же надо было содержать семью, а суровые и безжалостные экономические законы страны, где она жила, были таковы, что делать это она могла, лишь работая так, как она работала, вкладывая в этот труд всю душу и не позволяя себе даже мимолетного взгляда в сторону нарядных дам и элегантных мужчин, глазевших на нее, как на дикого зверя в клетке.
Глава XIV
Семья, один член которой занимался обрезкой туш на консервной фабрике, а другой работал в колбасном цехе, из первых рук узнавала о темных делах, творившихся на бойнях. Так им стало известно, что если мясо совершенно испорчено и никуда не годится, то оно идет на консервы или колбасу. Соединив эти сведения с темп, которые им сообщил в свое время Ионас, работавшим в маринадном цехе, они получили полное представление о судьбе испорченного мяса, и им открылся новый, мрачный смысл старой шутки о том, что на бойнях в дело идет вся свинья, кроме ее визга.
Ионас рассказывал им, что когда мясо вынимали из маринада и оно оказывалось прокисшим, то для уничтожения запаха его обрабатывали содой и продавали затем в дешевых закусочных; и еще Ионас рассказывал о тех чудесах химии, при помощи которых любому мясу — свежему, засоленному, сырому или консервированному — придавали любой цвет, запах и вкус. Для засолки окороков применялась хитроумная машина, которая экономила время и повышала производительность фабрики. Главной частью этой машины была полая игла, соединенная с насосом; рабочий, втыкая иглу в мясо и приводя ногой в движение насос, в несколько секунд пропитывал окорок рассолом. Но, несмотря на это, окорока все же иногда портились и издавали такой запах, что в помещение, где они хранились, трудно было войти. Для таких окороков у хозяев фабрики был другой, куда более крепкий рассол, который отбивал всякий запах; рабочие называли этот прием — «дать им тридцать процентов». Копченые окорока тоже порою портились. Раньше их продавали третьим сортом, но потом какой-то ловкач изобрел спасительное средство, — из таких окороков стали извлекать кость, вокруг которой обычно портится мясо, а на ее место закладывать добела раскаленный железный прут. После этого изобретения уже не было первого, второго или третьего сортов мяса — оно всегда было только первосортным. Мясные короли все время придумывали такие штуки; они продавали «бескостные окорока» — обрезки свинины, засунутые в снятую с окорока шкурку; «калифорнийские окорока» — лопатки и передние ноги с крупными суставами и почти целиком срезанным мясом; дорогие «окорока без кожи» — окорока старых свиней, с такой толстой и грубой кожей, что их никто не хотел покупать, — до тех пор, разумеется, пока ее не сдирали, чтобы сварить, измельчить и продать под названием «сыра из свиной головы»!