Жена снова закивала и заулыбалась, – она была совершенно убеждена, что, конечно, он скоро найдет и одеяло.

– Для меня собирать хмель все равно что праздник, – восторженно продолжал ее муж. – Хороший способ выколотить два-три фунта и обеспечить себя на зиму. Вот только плохо, что ходить далеко, – устаешь копыта бить.

«Ничего себе – только!» – подумал я. Ясно было, что возраст давал себя знать и «бить копыта», то есть передвигаться по способу пешего хождения, этим энергичным людям, любящим работу и гордящимся проворством своих пальцев, становилось все труднее. Я глядел на их седые головы и думал: что же будет с ними лет через десять?

Мое внимание привлекла еще одна чета. Обоим было за пятьдесят. Жену, снисходя к ее полу, пустили на ночлег, а мужа – нет, он опоздал; и вот, разлученный со своей подругой, он ушел, чтобы бродить всю ночь по городу.

Ширина улицы, на которой мы стояли, едва ли достигала двадцати футов, ширина тротуаров не превышала трех. Улица была застроена жилыми домами. Во всяком случае, на противоположной стороне ютился – худо ли, хорошо ли – рабочий люд. И каждый день от часу до шести напротив их окон выстраивались оборванцы, чающие попасть в ночлежку. Как раз напротив нас сидел на крылечке дома какой-то рабочий – вышел, видно, подышать воздухом после трудового дня. Его жене захотелось поболтать с ним, но так как крылечко было слишком узкое, ей приходилось стоять. Тут же возились их ребятишки. А меньше чем в двадцати шагах от них теснилась очередь в ночлежку; и жизнь рабочих и жизнь бродяг была на виду. Под ногами у нас вертелись дети из соседних домов. Их не удивляло наше присутствие, – они к этому привыкли, как привыкли к кирпичным стенам домов и каменной мостовой. День за днем с самого рождения они наблюдали это зрелище.

В шесть часов очередь стала продвигаться; людей впускали по трое. Фамилия, возраст, род занятий, место рождения, степень нуждаемости, где провел предыдущую ночь – все это смотритель записывал с быстротою молнии. Когда я повернулся, чтобы идти, меня напугал какой-то человек, сунув мне в руку предмет, напоминавший на ощупь кусок кирпича, и выкрикнув над самым моим ухом:

– Нож, спички, табак есть?

– Нет, сэр, – солгал я по примеру остальных.

Спускаясь в подвал, я разглядел предмет, который держал в руке. Только совершая насилие над языком, этот кусок можно было назвать хлебом. Твердый и тяжелый, он, несомненно, был выпечен без дрожжей.

Подвал был тускло освещен. Не успел я освоиться с этим полумраком, как кто-то сунул мне в другую руку жестяную миску. Спотыкаясь, я перешел в следующее помещение, еще более темное, где за столами сидели на скамейках люди. Пахло здесь отвратительно. Зловещий мрак, смрад и приглушенные голоса, долетавшие откуда-то из темноты, делали это место похожим на преддверие ада.

У многих были натерты ноги, и, прежде чем приняться за еду, они стаскивали с себя башмаки и разматывали грязные портянки. Это усиливало зловоние и окончательно убило мой аппетит.

Тут я понял, что совершил ошибку. Я плотно пообедал пять часов назад, а чтобы оценить здешнее меню, следовало поголодать денечка два. В моей миске плескалась похлебка: горячая вода с кукурузными зернами. Люди макали куски хлеба в соль, насыпанную кучками на грязных столах. Я последовал их примеру, но хлеб застрял у меня в горле, и я вспомнил слова плотника: «Нужно не меньше двух кружек воды, чтобы его разжевать».

Я направился в темный угол, куда, как я заметил, подходили другие, и нашел там воду. Затем вернулся к столу, чтобы разделаться с похлебкой. Кукуруза была полусырая, плохо посоленная и горькая; она оставляла противный вкус во рту. Я мужественно съел пять-шесть ложек, но приступ тошноты заставил меня сдаться. Сосед, успевший проглотить свою порцию, докончил и мою. Он выскреб обе миски и стал метать голодные взгляды по сторонам – не осталось ли где чего-нибудь еще.

– Я встретил сегодня земляка, и он угостил меня сытным обедом, – объяснил я ему.

– А я, – отозвался он, – со вчерашнего утра в рот не брал ни крошки.

– Табачку? – предложил я. – Только как бы этот дубина не придрался.

– Нет, – отвечал он, – ни черта не бойся. Эта ночлежка самая хорошая. Вот побывал бы ты в других! Уж там когда обыскивают, так всего обшарят!

Когда все миски были выскоблены дочиста, беседа оживилась.

– Здешний смотритель вечно пишет про нас, подлецов, в газетах, – сказал один из моих соседей по столу.

– Что ж он пишет? – полюбопытствовал я.

– Да вот, что все мы никудышные люди, мерзавцы и негодяи и не хотим работать. Расписывает разные допотопные истории, про которые я уже лет двадцать слышу, да что-то сам никогда такого не видывал. Последний раз он написал в газете про одного парня, который прихватил в кармане из ночлежки корку хлеба, увидал какого-то важного пожилого господина и кинул свою корку в решетку канализации, потом подошел к этому старику и попросил одолжить ему палку, чтобы выудить хлеб. Ну, старик и подал ему медяк.

Этот избитый анекдот был встречен шумным одобрением слушателей. Затем из мрака донесся чей-то сердитый голос:

– Болтают, будто в других городах со жратвой лучше. Хотел бы я это повидать. Был я вот недавно в Дувре, – ни черта там нет, никакой жратвы. Глотка воды тебе не дадут, не то что пожрать!

– А вот в Кенте есть такие, что живут все время на месте и никуда не едут, – послышался другой голос. – Ну и морды же себе раскормили – страх!

– Я проходил через Кент, – еще злее отозвался первый, – и никакой я там жратвы не видел, чтоб мне пропасть! Я уж давно приметил: все эти типы только вечно хвалятся, будто им везде дают, а как дорвутся до ночлежки, так живо слопают всю похлебку, да и твою норовят прихватить.

– Есть и в Лондоне такие, – сказал человек, сидевший напротив меня, – для которых во всякое время сколько угодно жратвы; этим тоже никуда не нужно ехать. Живут себе и живут в Лондоне круглый год, даже о ночлежке не беспокоятся – заявляются сюда в девять, а то и в десять часов вечера.

Все хором подтвердили правоту его слов.

– Хитрые черти! – раздался чей-то восхищенный голос.

– Еще бы! – отозвался кто-то. – Мы с тобой так не умеем. Такими родиться надо. Небось, с пеленок открывали господам дверцы экипажей да торговали газетами. И мать с отцом тем же занимались и их приучили, а мы с тобой подохли бы от голода на такой работе.

Это было тоже подтверждено дружным хором, равно как и заявление, что есть такие типы, которые круглый год преспокойно живут в ночлежке, всегда обеспечены куском хлеба и похлебкой, и никакой голод им не страшен.

– А я раз получил полкроны в стратфордской ночлежке, – сказал какой-то бедняк, до сих пор молчавший; мгновенно воцарилась тишина, и все, как зачарованные, внимали чудесному рассказу. – Нас послали втроем дробить камень. Дело было зимой, холод зверский. Те двое, что со мной пришли, говорят: «Ну ее к черту, эту работу!» – и не стали работать. А я все грохаю да грохаю, чтобы согреться. Вдруг откуда ни возьмись комиссия! Этих двух упекли на четырнадцать суток, а мне за мой труд каждый из комиссии дал по шесть пенсов, – а их там было пятеро. И тут же меня отпустили.

Большинство этих людей, вернее сказать – все, не любят ночлежек, но их гонит туда необходимость. После ночи отдыха «на колу» они в состоянии провести двое-трое суток на улице, пока нужда снова не загонит их в ночлежку. Разумеется, такая жизнь быстро подтачивает их организм, и они это понимают, хотя и смутно; но уже настолько свыклись, что перестали тревожиться.

Среди бродяг существует мнение, что самая сложная проблема – найти угол для спанья, что это даже труднее, чем прокормиться. Объясняется такое положение главным образом плохим климатом и суровыми полицейскими правилами, но послушать этих людей, так во всем виноваты иммигранты, особенно польские и русские евреи, которые захватывают их места, работая за более низкую плату и тем поддерживая систему потогонного труда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: