Только я вошел в лабораторию, как меня позвали к телефону. Последний раз я слышал и видел свою жену года полтора назад. Случайно встретились на улице Горького. С тех пор мы ограничивались корректной перепиской.
Голос жены поразил меня, как взрыв лабораторной установки, на создание которой ушли три года и четыре зарплаты. Я испытал удушье, сердцебиение, галлюцинации и, наконец, железобетонное равнодушие.
— Здравствуй, Александр, — сказала жена. — Я хотела бы с тобой поговорить. Ты можешь со мной встретиться?
Я молчал, облизывая небо шершавым и твердым, точно молодой огурец, языком.
— Зачем? — наконец выдавил я.
Она помолчала.
— Это трудно… сейчас объяснить, — протянула она, — но нам необходимо встретиться.
Голос ее звучал спокойно. Никакой ненавистной мне истеричности. Как будто это не она. А смысл ее слов был предельно ясным: тебе же хуже будет, если ты не согласишься…
Меня ей не запугать. Сейчас я стреляный воробей. Но… почему не произвести разведку боем? Я решился:
— Хорошо. Давай встретимся в парке, около пяти.
— Ладно. Там, где…
Она хотела сказать «обычно» и споткнулась. Я почувствовал острую режущую боль в левом боку и испугался. У меня уже давно не было приступа. Нельзя так волноваться, нельзя…
— …возле колеса обозрения? Да?
— Да.
Она повесила трубку, а я открыл ящик письменного стола, где был спрятан валидол. Сунул таблетку под язык и криво усмехнулся. Доконали-таки они тебя. В тридцать лет ты уже сосешь валидол, старик, а что будет в сорок, пятьдесят и выше? Лучше не думать.
И все же день был испорчен. День зарплаты, день свободы был убит голосом, от которого мое больное сердце вздрагивало, как мембрана в телефонной трубке.
Я ужасно волновался. Да, ужасно, потому что во мне жил и прыгал по всему телу какой-то нервный страх. И с этим ничего нельзя было поделать. Он прокрался в меня четыре года назад, и стоило мне с кем-нибудь из семейства моей жены переговорить или повстречаться, как страх оживал и начинал метаться во мне, будто ошалелый заяц.
Я закурил сигарету, пальцы мои дрожали. Затем я заметил, что наша лаборантка Зиночка бросает на меня любопытствующие взгляды из-под свежевыкрашенного частокола своих ресниц. Я вышел в коридор и выкурил еще одну сигарету.
Комбинация никотин — валидол действует на человека так же, как запуск мотора на автомашину, поставленную на глубокий тормоз. Меня прошиб пот, наступила слабость и временное облегчение.
Я не стал возвращаться в лабораторию и позвонил из вестибюля института:
— Зиночка, Марья Андреевна там?
— Нет, она вышла.
— Передайте, что я срочно уезжаю и завтра выйду во вторую смену. Вы поняли меня?
— Сейчас вас вызвали, а завтра вы в библиотеке.
— Совершенно верно. До свиданья.
До свиданья, Зиночка. До свиданья, умница. Светлая голова, золотое сердце, волшебные руки и толстый слой краски на нежной девичьей кожице. Дай бог тебе сегодня вечером отличного партнера на танцульках.
Не знаю уж, что меня так пришибло, но я еле волочил ноги. Я, казалось, и думать забыл о предстоящей встрече с женой и весь как-то окаменел. Мне было трудно дышать, ребра скрипели и двигались медленно, тяжело, будто заржавели.
Скованный, напряженный, точно в гипсе (только голова свободно вращается), я шагал по Нескучному саду. Людей было мало, почти никого из молодежи, лишь пенсионеры, рассевшись поодиночке, стеклянными глазами смотрели перед собой.
Я прошел по дорожке, усыпанной красным толченым кирпичом, вниз, туда, где виднелись серое одеяло Москвы-реки и новые светлые здания на Фрунзенской набережной.
Я шел по тем местам, где мы с ней проходили тысячу и больше раз и словно видел все впервые. Ровная, плотная, точно ковровый ворс, трава под деревьями и на лужайках была ослепительно зеленой, как будто ее только что выкрасили масляной краской. Меж стволов и веток висели похожие на клочья ваты облака. Спускаясь вниз, я заметил баржу. Она казалась неподвижной, от нее на воду падала глянцево-черная тень. На смоленом носу баржи цвели кружевные блики.
Из кафе «Дарьял» вырвался шашлычный запах и повис огромной прозрачной грушей. Чадный, душный запах шашлыка у меня почему-то очень прочно связан с гнилостным дыханием морского берега, грязными от бесконечного отрывания мидий пальцами, крупнокалиберной дробью дождя, порывами холодного ветра и какой-то удивительной бодростью во всем теле.
В Зеленом театре вечером должен был демонстрироваться итальянский фильм. У кондитерского киоска собрались женщины, на скамейке у пруда я заметил двух отличных девушек, лебеди были похожи на плохо выкормленных гусей, а утки казались неживыми, они застыли на воде, как чучела.
Ресторан «Кавказский» напоминал колхозную кузницу. Он дымился, как паровой котел перед взрывом. У его входа уже собралась небольшая толпа, которая оживленно комментировала поведение тех, кто сидел за столиками:
— Эти вторую бутылку заказывают. Долго просидят.
— А энтот шашлык ест — как доклад о любви и дружбе читает. С тоски помрешь.
Я сделал поворот, на меня коршуном упала тень большого колеса обозрения, и я увидел Веронику.
Она была в шерстяном, болотного цвета костюме, который мы покупали вместе с ней в универмаге «Москва». Прическу она изменила, темно-русые волосы с одного боку спускались почти до плеч, а левая сторона была зачесана и освобождала чистый выпуклый лоб, отчего казалось, что один глаз у нее больше, чем другой. Она выглядела бледной и усталой, взгляд напряженный, чужой.
Наталкиваясь на прохожих, я медленно двигался к ней навстречу.
— Здравствуй.
— Здравствуй.
Как давно мы не виделись! Боже мой, как долго мы не виделись!
— Я прямо из редакции, — сказала она с расстановкой. Она не смотрела мне в глаза. — Хочу есть. Пойдем куда-нибудь посидим.
Оказывается, я помнил ее голос, ее лицо, дрожание губ так, будто мы вчера расстались. Я думал, что забыл. Это меня потрясло, и я снова разволновался.
Ресторан лениво раскачивался в такт проходившим за окном речным трамваям. Это был плавучий ресторан. Мы сидели друг против друга и молчали. Тишина была нестерпимой и вязкой. Я несколько раз порывался что-то сказать, но так и не смог. У меня не было в голове ни одной самой завалященькой мысли, а в горле пересохло, как перед ответом на экзамене.
Она тоже молчала, закрыв глаза и часть лица руками. Волосы свесились, словно пролились на полиэтиленовую скатерть.
— Две рюмки коньяка, — сказала она подошедшей официантке.
Теперь я увидел, что глаза ее сильно блестят. Сейчас заплачет, подумал я. Но она не заплакала.
В полном молчании мы выпили коньяк, съели салат из помидоров и стали дожидаться второго блюда. Она достала из белой сумочки пачку болгарских сигарет и закурила.
— Будешь?
Я отказался. Я уже год как бросил курить и не считал, что нужно начинать все сначала.
— Ну, вот что, — сказала она, стряхивая пепел в тарелку из-под салата. — Я пришла тебе сказать, что ты можешь вернуться.
Я посмотрел на нее. Все же удивительный человек моя жена. Как бы я ее ни любил, сколько бы я ни тосковал по ней, стоило ей раскрыть рот и произнести несколько слов, чтобы я начинал вздрагивать от смутного чувства раздражения.
— Почему ты решила, что я готов это сделать?
— Я не знаю, что ты собираешься делать. Я знаю, что мой долг сказать тебе это. А ты уж сам решай.
— Это, конечно, для меня большая честь.
— Еще бы! После того, что ты натворил…
— …меня великодушно прощает и принимает в свое лоно здоровая советская семья?
— Да, мы прощаем тебя.
Она чуть охмелела и начала косить. Взгляд ее стал близоруким и растерянным. С моей точки зрения, это был запрещенный прием. Она же знала, как я умилялся и любил ее такую «косенькую» и беспомощную. Я окончательно разозлился.
— Тогда придется купить пять пар темных очков, — запинаясь, сказал я.
— Зачем? — искренне удивилась она.