— Прекрасные стихи. Это Верлен.
— Я так и знала! Ты, жабеныш, написал стихи Верлена?
Я ждал, что сейчас начнется истечение соленой влаги, но скала оставалась суха и твердокаменна.
— А что такого? — с вызовом сказал Самоцветов. — А хоть бы и Верлена. Если обезьяна будет складывать буквы пятьсот миллиардов раз, она «Сагу о Форсайтах» сложит. Что я — хуже обезьяны? Я в пятьсот раз умнее, да и сложил-то всего один стишок. Сравните его с «Войной и миром» — во сколько раз он меньше? Помножьте одно на другое и разделите на это число пятьсот миллиардов. Чепуха останется.
— Опять он меня задуривает, — беспомощно сказала Вера Нестеровна. — Что ты мелешь, какая еще обезьяна сложила «Сагу о Форсайтах»?
— Резус, — нахально ответил Самоцветов.
— А почему ты пропустил четверостишие? — спросил я.
— Я маленький! — послышалась знакомая противная интонация. — Мне и так трудно.
— А трудно — не берись! — вновь подхватила воспитательские вожжи Вера Нестеровна. — Придется тебе всыпать, плагиатор несчастный!
— Нельзя, — возразил плагиатор. — Я не ваш.
— Кормить тебя, поить, спать укладывать — ты мой. А уши надрать — не мой?
— Можете не кормить, не поить и не укладывать… — и скала засочилась.
— Ох, перестань!.. Скажи, что ты больше не будешь, и катись.
Вера Нестеровна хотела капитулировать на почетных условиях.
Самоцветов не проявил великодушия.
Я еще «Крокодила Гену» сложу, — пообещал кровожадно.
Ну, это любая обезьяна сложит. Ладно, гуляй! — И, посмотрев ему в спину, Вера Нестеровна сказала задумчиво: — Надо бы всыпать, да уж больно хорошие стихи слямзил…
Художница прислала нам «любезное» приглашение. На этот раз Маша не пробиралась сквозь репейник, не таилась в кустах, а явилась открыто, с достоинством и торжественностью герольда, уверенного в своей неприкосновенности. Была она ослепительно хороша: синяя наглаженная юбка, белая кофточка, в волосах бант. Ее приняли с должными почестями, ввели в дом, угостили водой «Байкал» и шоколадной конфетой. Пока Вера Нестеровна писала благодарственный ответ, Маша со стаканом в руке ходила по избе и спрашивала о книжках, тетрадках и разной мальчишеской дряни, вроде рогаток, лука, лодочек из сосновой коры, каких-то железяк: «Это Мишино?» В случае подтверждения предмет подвергался тщательному осмотру, а все находящееся во владениях Самоцветова с презрением отвергалось.
Забежал Миша с мокрой после купания головой, удивился присутствию прекрасной незнакомки, узнал Машу и зло смутился. А потом мы увидели в окошко знакомую картину, но как бы в перевернутом виде: Маша гордо удалялась по тропинке, а недавний гордец обдирал шкуру о репейник…
Душным вечером, когда, задавленный темной тучей, тревожно, пожарно горел закат, а на востоке вблескивали одна в другую зарницы и далекие громы доносились глухим, сонным бормотаньем, мы отправились к художнице в другой конец деревни.
Вера Нестеровна сообщила нам, что художницу надо звать Катя или Катька, она молода и любит простоту. Ее муж погиб от несчастного случая, оставив ее беременную с тремя детьми на руках. Спустя какое-то время появился пятый. Это нужно было, чтобы выжить, замуж она не собирается. Она прикладница очень широкого профиля: керамика, батик, дизайн и даже шитье из раскрашенных ею же тканей. Катины платья весьма ценятся у московских модниц. У нее никого нет, кроме детей. Родители умерли, а свекровь порвала с ней, сказав: ты не сохранила моего сына. Избу она купила уже после смерти мужа, своими руками пристроила мастерскую, работает как оглашенная, кормит и обстирывает всю ораву и еще находит время читать, ходить на выставки и в театр.
— Значит, не надо строить постную рожу, «вздыхать и думать про себя…» — Грациус оборвал цитату, сообразив, что собирается ляпнуть выдающуюся бестактность. Это не соответствовало его изящной сути, но боязнь, что придется сострадать, ну, если и не сострадать, то утомительно помнить о чужом неблагополучии, сбила его с толку, и он утратил обычный самоконтроль.
— Да будет вам, — поморщилась Вера Нестеровна. — Хозяйка дома — сильный и умный человек. Имейте в виду — ни лампадного масла, ни елея.
Мы бодро шагали долгой, широкой улицей мимо справных заколоченных домов, мимо домов, взбодренных искусственной и временной дачной жизнью, мимо еще дышащих крестьянских изб, от которых тянуло запахом скота, дыма, чего-то печеного, тянуло теплом и рядностью, как от материнского тела. Неужели впрямь обречены на исчезновение эти запахи, дыхание коров в стойлах и сонный переступ копыт, мудрая приспособленность бревенчатого жилья к четырем сезонам, добрый жар русской печи?
В доме художницы царил переполох: кто-то из детей по оплошности или младенческому неведению выпустил кроликов из клетки. Пока что эти кролики были просто общими любимцами, но в будущем с ними связывался подъем материального благосостояния семьи.
— А куда они ускакали? — спросил Грациус.
— Большая самка — неизвестно, а самец с другой самочкой спрятались где-то во дворе.
Круглое, по-здоровому бледное и чистое лицо художницы под коронкой заложенных на голове русых кос выражало неподдельное, чуть наивное огорчение. Широкий расписной балахон скрывал кустодиевскую налитость фигуры, у нее был яркий свежий рот и неровные зубы.
— Большую самку не ищите, — сказал Грациус. — Ею пообедал вон тот злодей.
Здоровенная дворняга умильно поглядывала в нашу сторону, плотоядно и чуть нервно облизываясь. Судя по щипцу, брылям и желтым пятнам на белой шерсти, в ее предках числился пойнтер.
— Точно, — упавшим голосом сказала Катя. — То-то он сегодня жрать не просил. Он ничейный, кормится христа ради… Вот гад, еще облизывается!.. — она подняла палку и запустила в пса.
Тот поджал зад, но не двинулся с места. Это было странно, дворовые собаки чутко отзываются на всякое намерение причинить им зло. Может быть, его бесстрашие — от благородных предков? Пока я предавался праздномыслию, Грациус сделал выводы:
— Он чует ужин, потому и облизывается. Влюбленная пара где-то поблизости.
Грациус огляделся и пошел к сараю.
— Пустое дело! — вздохнула Катя. Мы тут все прочесали… Кто он, ваш утонченный друг?
— Знаменитый кроликолов, — ответил я.
Из сарая вышел Грациус, нежно прижимая к груди двух кроликов: белого с черными ушками и палевого.
— Чудо из чудес! — вскричала Катя. Там перебывало полдеревни!
— Вещи сами идут к моим рукам, — тонко улыбнулся Грациус.
— Это явление мне знакомо, — серьезно сказала Катя. — Но кролик — не вещь.
— Я имею в виду «вещь» не в бытовом, а в философском смысле. Пребывающее в мире. В этом смысле «вещь» — и кролик, и ребенок, и женщина.
— Вы опасны, — сказала художница. — Посадите их в клетку, а я уберу белье — будет дождь.
Мы помогли Кате снять развешанные для просушки маленькие вещи: майки, трусики, носки.
Узкий стол был приткнут торцом к стене. Туда поставили рюмку с вином и кусок домашнего пирога. Мы сидели в кухне, из горницы доносилось дыхание спящих детей. Двери не было, ее заменяла домотканая занавеска, не достигавшая пола. Было слышно, как прошлепали по полу босые легкие ноги.
— Чертова девка! — в сердцах сказала Катя. — Нет от нее покоя.
— Что делать, если приспичило? — заступилась Вера Нестеровна.
— Подслушивать ей приспичило.
В щели меж занавеской и полом было видно, как босые ноги осторожно прокрались назад и замерли возле дверного косяка.
— И думает, дуреха, что ее не видно, — усмехнулась Катя.
— Тише!..
— Разве ее спугнешь? Любопытна, как сорока.
Быстрыми, точными движениями Катя распределила закуску по тарелкам.
— Давайте помянем.
Не чокаясь, мы выпили вино.
— Наверное, надо рассказать, как погиб муж. Иначе вы все равно будете думать об этом, а мне не хочется.
Они снимали дачу в Подмосковье. Раз возвращались с купания, босые, почти голые. В погребе перед этим перегорел свет. Муж взял переноску на длинном шнуре и пошел чинить. Он не заметил, что изоляция на шнуре почти сгнила. Катя услышала его крик. Когда она скатилась по ступенькам вниз, ей показалось, что его обвила черная змея. Она сумела разорвать шнур, но было поздно. Каким-то чудом ее не ударило…