Грета появилась в назначенный момент, но для осуществления трансферта она давала столь же малую материальную базу, как какой-нибудь легкий ветерок, болотный дух или же туман над озером, рассеивающийся от солнечных лучей. Девочка-цветок, женщина-ребенок. Модель относительной незрелости, которая довольно странным образом одновременно разбудила его сознание и создала ощущение наполненности бытия, которое впоследствии он старался обрести вновь. Грету ему не навязывали. Он избрал ее сам, причем с чувством, которое ничем не было обязано наследственности, дородовому периоду или компенсационному фетишизму. Все произошло в атмосфере свободы, прозрачности, невесомости — вне всяких связей с природой. Абсолютная эйфория. Очарование взаимного притяжения, утренние порывы которого являются ритуалом — что-то вроде танца, дивертисмента, праздника — и никак не связаны с той первоначальной мглой, против которой бунтует его память.
Доказательством того, что отсутствие у него матери никогда не нуждалось в компенсации, служит та странная игра, которой он предавался впоследствии, когда, прогуливаясь там и сям и обращая свое внимание на ту или иную женщину, сидящую в своем саду либо склонившуюся над балконом, катающую детскую коляску либо проходящую перед витриной с пакетами в руках, он пытался себе представить, что именно эта незнакомка и есть его мать. И всякий раз у него возникало одно и то же чувство отчуждения, чувство абсолютной невозможности и даже раздражения при мысли об этом. Очевидно, все сводилось к тому, чтобы очистить место для одной женщины, единственной из всех, и чтобы избежать того отчаянного насилия, которое в его сознании ассоциировалось со статусом чьего-то сына. На практике же он устраивал смотр этим материнским моделям лишь для того, чтобы как можно больше их уценить: болтливы либо слишком накрашены, уже деформированы несколькими беременностями либо высушены наложившим столь неизгладимую печать на их поведение вдовством, что оно как бы стало их изначальной сущностью. Образчики домашних добродетелей или, напротив, отвратительные своей безалаберностью, распутством, неряшливостью существа. Достойные ненависти все без исключений. В действительности речь шла не о том, чтобы защитить Грету от конкуренции, а о том, чтобы лучше выявить начало, возносящее его вместе с ней к светлым вершинам и наполняющее его такой уверенностью в том, что рядом с ним существо, у которого нет иного предназначения на земле, иного оправдания, кроме как создавать ему это детство без загадок, всецело направленное на обучение желаниям и на их удовлетворение.
«Как тебя зовут?» Не раз во время прогулки или когда Грета брала его с собой за покупками задавали ему этот вопрос, причем не обязательно с хитрым умыслом. Что касается его лично, то он воспринимал этот вопрос безболезненно, не усматривая в нем особого смысла, поскольку имя, завещанное ему Эрминой, не привязывало его ни к какому достоверному прошлому — кто такие эти Лютти? — не перегружало его никакой иной наследственностью, кроме жизнерадостности Греты.
Странная, однако, идея в этом столь традиционно арийском окружении, столь далеком от палеосемитских изысканий, дать ему имя Арам, которое как бы превратило узкую приозерную полоску земли, составлявшую тогда его жизненное пространство, в нечто вроде Месопотамии. Никакой опасности, что соседские дети, хотя и привыкшие манипулировать всеми именами, используемыми в трех официальных языках Конфедерации, станут считать его своим. Впрочем, и тут тоже ему следовало бы радоваться, что имя помогало ему организовать гармоничную жизнь на этом клочке земли, вдали от порока, от таинств, от ненависти, от всех тех не стоящих внимания событий, которые происходили за пределами его рая. Это имя является его самым ранним талисманом. Оно ему досталось от Эрмины. По существу, это единственная метка, которую она на нем оставила. Арам — это имя того покойного мужа, чье наследство она хотела получить. Не было ли с ее стороны в этом выборе чего-то тотемического? А также чтобы не возникло недоразумений, относящихся к гражданскому состоянию… Позднее, когда Арндт будет рассказывать ему об этом, то не преминет позубоскалить, спрашивая, в частности, что общего имел прибывший к Эрмине в корзинке ребенок с ее супругом, с которым она не виделась уже около пятнадцати лет. «Дать тебе имя своего муженька, — говорил ему по этому поводу Арндт, — значило для нее как бы положить свежие цветы на его могилу. Арам!.. Почему не Набуко? Или Элеазар?»
Последняя весточка от нее дошла до них в 1933 году. Эрмина была слишком поглощена своим нескончаемым процессом, и ее эпистолярные послания обычно не превышали трех строчек. Уже пять лет она сражалась за свою груду золота, не чуя исходивших от той кубышки беды и трупного запаха. Она по-прежнему считала, что вот-вот победит, и не обращала внимания на коллективное исступление, которое вдруг охватило всех в ту пору. Вот-вот она должна была стать безумно богатой. Безумно могущественной. И ничто другое не имело значения. Взять такой реванш у этого Арама — ее супруга, — который устранил ее из своей жизни, а потом слишком рано умер, не дождавшись, пока к нему потечет золотая река. Поэтому у нее кружилась голова. Не было времени задаваться вопросом об этом огромном диком празднестве, об этих воплях, об этих шествиях, которые, случалось, пересекали ей дорогу, когда она шла к адвокату или во дворец правосудия, об этих песнопениях, штандартах, кострах из документов, книг, мебели, выброшенных из окон, словно в некоторых домах эти нацисты пытались уничтожить паразитов и защитить квартал от инфекции. У нее голова была слишком загружена ее собственными подсчетами и постоянными усилиями не пропустить ни одной процедуры, чтобы она могла еще останавливать взгляд на каких-то там афишах, на объявлениях, запрещавших кому-то входить в то или иное заведение: «Juden unverwunscht».[17] Во всяком случае, ее это не касалось. Можно, пожалуй, держать пари, что эти слова шокировали ее не больше, чем если бы она прочла, что с собаками нельзя входить в такую-то лавочку, в такое-то здание. Пришло ли к ней потом прозрение? Поняла ли она в конце концов, в какой ад забрела по собственной воле? Вряд ли. Даже в лагере она, вероятно, продолжала думать, что это ошибка, цепляясь за иллюзию, что скоро адвокаты ее оттуда вызволят. На расстоянии все это кажется почти забавным. Чертовы тевтонцы! Дьявольский способ похудения! Наверное, она растаяла не сразу. Все это можно было предвидеть от первой буквы алфавита до последней, объяснит ему позднее Арндт. Сам-то он в те годы сумел выйти сухим из воды, ускользнуть от доносов, от трудовой повинности. Для немца той эпохи было неслыханной роскошью продолжать шлифовать старые трюки иллюзиониста в старых жалких казино, в солдатских столовых и преуспеть настолько, чтобы закончить свои дни не в огне пожара или под бомбежкой, а — подобно какому-нибудь персонажу плутовского романа, без меры пристающего к субреткам, — добраться до Калабрии и там, в Реджо, дать себя зарезать в 1942 году.
Так или иначе, в здравом уме или без оного, прозрев или по-прежнему в ослеплении, но только толстуха Эрмина окончательно исчезла в лагере или в тюрьме где-то между 1935 и 1937 годами. Если бы это случилось позднее, то скорее всего можно было бы предположить, что она погибла в какой-нибудь газовой камере, в добела раскаленном желудке Молоха. А тогда эта колоссальная индустрия смерти находилась еще в подготовительной стадии. Независимо от того, умерла ли Эрмина в тюрьме или в лагере, от лишений ли или от тифа, но она оказалась в числе первых жертв, еще до великого планирования геноцида. Хотя тело ее и было сожжено, ее пепел не был развеян. Урну, содержащую этот пепел, отнюдь не следует считать порождением причудливого воображения Арндта.
Трудно увидеть в этом всего лишь предлог для появления в Гравьере, где его никогда раньше не видели, чтобы доставить туда эти мощи.
Если бы позднее, начав работать на полную мощность и уже ведя счет своих жертв на миллионы, нацистские лагеря продолжали бы функционировать по типу уменьшенных моделей, то Германии пришлось бы наряду со своей военной промышленностью предусмотреть для изготовления урн создание целой индустрии, а также целой распределительной сети по всей Европе для их доставки.
17
Евреям вход воспрещен (нем.).