Когда Арам впервые встретился с Джузеппе Боласко, дирекция «Ласнер-Эггера», и в частности некий Мейерсон, хотела прогнать его, причем без всяких церемоний. Как если бы этот оригинал являлся всего лишь частью предрассудков покойного хозяина и его почти необъяснимых причуд. Все были сторонниками новых методов: оздоровления финансовой ситуации, упразднения ненужных должностей. Рано или поздно клиенты перестанут восторгаться его копиями. Если закрыть глаза на этот живой пережиток, то в один прекрасный день он может умереть прямо здесь, — что послужило бы дурным примером, — или, еще хуже, однажды поджечь всю груду рам и пропитанного керосином тряпья. Все говорило за то, чтобы вытряхнуть его как можно скорее, а после посыпать кругом дустом. Арам, естественно, вмешался, — и это была одна из редких ситуаций, когда он повысил голос и взял тон, который, очевидно, взял бы Тобиас, окажись он здесь, — чтобы Боласко не трогали и чтобы ему продолжали каждый день поднимать наверх еду. На самом деле было довольно нетрудно доказать, что Боласко на свой лад немало сделал для репутации отеля — практически столько же, сколько художники Большого Канала, вплоть до самых современных, сделали для туристической славы Венеции.
Чудаковатый тип не проронил ни слова и не нарушил хорошего тона выражением Араму признательности. Однако со временем они стали на свой манер друзьями, хотя дружить с Боласко означало созерцать его и поглощать его речи. Для Арама Джузеппе был Джу. А для Джу Арам — пацаном или, как он выражался, гаменом. «Ну как, гамен, все тип-топ, полный порядок?» — говорил он ему, подстраиваясь под парижский стиль речи, словно до своего заточения на этой голубятне он всю зиму дрожал от холода на Монпарнасе и спал в углу мастерской у Модильяни.
Но что больше всего восхищало Арама, так это уверенность, что Джу не имеет ни малейшего представления о том, что имя Мансура могло значить для других, и о том, какая жизнь у него была раньше.
И тем не менее их отношения завершились скорее катастрофически. Мрачная находка, ожидавшая Арама в мастерской, вновь загадала загадку этого существования, относительно которого во время их встреч у него не возникало и тени предположений, что оно завершится подобным образом.
«Гамен, запомни эту цифру…» — Боласко, действительно, назвал ему одну цифру, но она, потонув в потоке разного рода замечаний, не привлекла его внимания, и только позднее Арам вспомнил о ней и понял смысл этого предупреждения. Роковая цифра, означавшая число копий, за которое художник намеревался не переступать и которое, будучи достигнутым, должно было положить конец его трудам. Боласко не наметил никакой даты, только эту цифру. Таким образом, можно было предугадать момент, когда он отложит в сторону свои кисти и остановит маятник существования, столь любопытно расписанного. Не считая нескольких довольно скромных похождений, нескольких становящихся все более редкими интрижек, которые, хотя он и не делал из них тайны, все же, естественно, не могли быть предметом его бесед с Арамом, его жизнь всегда делилась на небольшие одинаковые и симметричные пространства ежедневных событий, и он их заполнял с той же пунктуальностью, с той же отстраненностью, что и нарисованные мелом квадраты на помещенном перед ним полотне. Это стремление всегда поспешать за временем, неукоснительно соблюдать этот математический расчет уживалось с беспорядком его материального бытия, с беспорядком в сфере эмоций.
Так заступничество Арама позволило ему продолжать свой кропотливый труд еще немало лет, словно то обстоятельство, что он заранее определил момент, когда остановится, не позволяло ему считать свою работу законченной ранее этого срока. Потому-то каждый раз, когда Арам приезжал в Гштад, он мог убедиться, что ни в привычках метра, ни в технике, ни в фактуре никаких изменений не произошло. Однако тот определил свою цифру, означавшую конец работы над последним полотном, тем самым, только что законченным, которое должны были обнаружить на подставке. И при этом дата, как оказалось, совпадала также с принятым дирекцией решением, к которому Арам, поднимаясь к нему на этот раз, хотел его подготовить.
Поскольку гштадский «Ласнер-Эггер» больше не отвечал в полной мере требованиям современного гостиничного дела, то дирекция вроде бы собиралась согласиться на продажу его одной немецкой корпорации. Проект в конечном счете остался нереализованным, но в ту пору казался делом почти решенным. И было весьма вероятно, что новый staff[20] выставит Боласко за дверь.
Арам хотел предупредить его об этих неизбежных переменах, чтобы вместе с ним обсудить возможные варианты. Джу без проблем мог перебраться в Монтрё либо всплыть в Корфу, в Гамбурге. В конечном счете при демонтаже общей структуры сохранялось еще достаточное количество очагов сопротивления, позволявших ему выбирать. Арам, очевидно, был склонен недооценивать нежелание художника приспосабливаться к другой среде, а главное, нежелание расставаться если и не со своим ремеслом копировщика, то по крайней мере с историческим эпизодом, неизменно возникавшим на его полотнах уже столько лет подряд. Вдали от Альпийских гор, в глазах, например, посетителей Алькобасы, Ионических островов или пирамиды Сети, этот самый «Переход через Сен-Бернарский перевал» рисковал лишиться значительной доли своей привлекательности. Араму же хотелось думать, что после полувека своей неподвижности и статичности Боласко найдет в этом возможность обновления.
Однако Араму не пришлось поднимать этот вопрос. Повесившись на балке, Джу сделал свой выбор, который как бы оправдывался обстоятельствами. Для некоторых людей везение есть не что иное, как постоянная возможность садиться на одного и того же конька. Для других же — это возможность менять одного конька на другого. Везение Джузеппе оставило ему самый узкий, самый ничтожный горизонт, какой только дано иметь художнику. А с годами оно же в конечном счете уничтожило все иные проекты. Казалось, что у него не было в этом мире никакого другого корня, никакого другого смысла существования. Его можно было считать безумцем, маньяком, извращенцем. Он был таковым не больше и не меньше других, тех, на кого он смотрел сверху, когда они входили в отель и выходили из него. Довольно трудно одаривать его той несколько презрительной симпатией, которую люди адресуют неудачникам и оригиналам. Арам, размышляя теперь об этом, говорил себе, что Джу, несмотря на производимое им впечатление путешественника, витающего в облаках и гоняющегося за химерами, на самом деле всегда отдавал себе отчет, где он находится. Прекрасно видя, что никуда не идет и не может идти. Он сделал из своей жизни, равно как и из своей работы, что-то вроде кальки, с которой без конца переносил и воспроизводил рисунок. Незаметное, замедленное самоубийство.
По существу, все в нем отвергало идею страдания либо ответственности. Однако последняя стадия его маршрута, его путешествия сквозь ничто, плохо гармонировала с провозглашенной им эвтаназической[21] свободой. Смерть нельзя считать чем-то несущественным, каким-то нечаянным обстоятельством, внезапно создавшим вокруг него вакуум. Напротив, она реконструировала все его существование, превращая последнее в ожидание и свершение. Араму теперь казалось, что, если бы он уделил больше внимания высказываниям Джу, ему бы удалось лучше распознать за этой кажущейся насмешливостью какую-то трезвую горечь, для которой не было иного выхода.
«Имей я хотя бы возможность воспроизвести одну из тех великих оргий с саблями наголо, с академическими обнаженными натурами, с искалеченными лошадьми, с униформами, переливающимися всеми цветами, с трупами, причем на фоне какого-нибудь невероятно грандиозного прибоя… скажем, «Мюрам в Абукире» или, например, «Восстание в Каире»… я бы, возможно, смог бы еще принимать себя всерьез. Я хочу сказать, что после вылизывания всех этих копий у меня, быть может, еще бы появилось желание подписать их своим именем. Тогда я стал бы по крайней мере известен как автор подделок и при случае угодил бы в тюрьму. Тюрьмы, настоящей тюрьмы, мне как раз и недоставало. Как ты думаешь, а?»