В нем были возгласы крепки.

Набивши сеном левый тамбур,

как боги, спали моряки.

М а русей кто-то бредил тихо.

Котенок рыжий щи хлебал.

Учила сумрачного типа,

чтоб никогда не мухлевал.

Я был тогда не чужд рисовки

н стал известен тем кругам

благодаря своим высоким

американским сапогам.

То тот,

то этот брал под локоть,

прося продать, но я опять

лишь разрешал по ним похлопать,

по их подошвам постучать.

Но подо мной,

куда-то в Еткуль,

с густой кошюн на голове,

шенко

17,

парнишка, мой риьесник, ехал,

босой, в огромных галифе.

И что с того, что я обутый,

а он босой,—

ну что с того! —

но я старался почему-то

глядеть поменьше на него...

Не помню я, в каком уж месте

стоял наш поезд пять минут.

Был весь в а ю н разбужен вестью:

«Братишки! Что-то выдают!»

Спросонок тупо все ругая,

хотел надеть я сапоги, ·

но кто-то крикнул, пробегая:

«Ты опоздаешь! Так беги!»

Я побежал, но в страшном гаме

у станционною ларька

вдали с моими сапогами

того увидел паренька.

За вором я понесся бурей.

Я был в могучем гневе прав.

Я прыгал с буфера на буфер,

штаны о что-то разодрав.

Я гнался, гнался что есть мочи.

Его к вагону я п р и ж а л.

Он сапоги мне отдал молча,

з а п л а к а л вдруг и побежал.

И я в каком-то потрясенье

глядел, глядел сквозь дождь косой,

как по земле сырой,

осенней

бежал он, плачущий, босой...

Потом внушительный, портфельный

18

вагона главный старожил

новосибирского портвейна

мне полстакана предложил.

Штаны мне девушки л а т а л и,

твердя, что это не беда,

а за окном то вверх взлетали,

то вниз пыряли

провода...

1954

РОЯЛЬ

Пионерские а в р а л ы,

как вас надо величать!

Мы в сельповские подвалы

шли картошку выручать.

Пот блестел на лицах крупный,

и ломило нам виски.

Отрывали мы от клубней

бледноватые ростки.

На картофелинах мокрых

патефон был водружен.

Мы пластинок самых модных

переслушали вагон.

И они крутились шибко,

веселя ребят в сельпо.

Про барона фон дер Пшика

было здорово сильно!

Петр Кузьмич, предсельсовета,

опустившись к нам в подвал,

нас не стал ругать за это —

он сиял и ликовал.

Языком прищелкнул вкусно

в довершение всего

и с к а з а л, что из Иркутска

привезли рояль в село.

Мне велел одеться чисто

и умыться Петр Кузьмич]

«Ты ведь все-таки учился,

19

ты ведь все-таки москвич...»

Как о чем-то очень дальнем,

вспомнил: был я малышом

в пианинном и рояльном,

чинном городе большом.

После скучной каши манной,

взявши нотную тетрадь,

я садился рядом с мамой

что-то манное играть.

Не любил я это дело,

но упрямая родня

сделать доблестно хотела

пианиста из меня.

А теперь — в колхозном клубе —

ни шагов, ни суетни.

У рояля встали люди.

Ж д а л и музыки они.

застыл на табурете,

молча ноты теребил.

Как сказать мне людям этим,

.

что играть я не любил,

что пришла сейчас расплата

в тихом, пристальном кругу?

Я не злился.

Я не плакал.

Понимал, что не могу.

И мечтою невозможной

от меня куда-то вдаль

уплывал большой и сложный,

не простивший мне рояль.

1955

Мне было и сладко и тошно,

у ряда базарного встав,

глядеть, как дымилась картошка

на бледных капустных листах.

20

И пел я в вагонах клопиных,

как графа убила жена,

как Д ж е к а любя, Коломбина

в глухом городишке жила.

Те песни в вагонах любили,

не ставя сюжеты в вину,—

уж раз они грустными были,

то, значит, они про воину.

Махоркою пахло, и водкой,

и мокрым шинельным сукном,

солдаты д а в а л и мне воблы,

меня называли сынком...

Д а, буду я преданным сыном,

какой бы ни выпал удел,

каким бы ни сделался сытым,

какой бы пиджак не надел!

И часто в раздумье бессонном

я вдруг покидаю уют —

и снова иду по вагонам,

и хлеб мне солдаты суют...

1956

ФРОНТОВИК

Глядел я с верным д р у г о м Васькой,

укутан в теплый тетин шарф,

и на фокстроты, и на вальсы,

глазок в окошке продышав.

Глядел я жадно из метели,

из молодого января,

как девки ж а р к и е летели,

цветастым полымем горя.

Открылась дверь с игривой шуткой,

и в серебрящейся пыльце —

счастливый смех, и шепот шумный,

и поцелуи на крыльце.

Взглянул — и вдруг застыло сердце.

Я разглядел сквозь снежный вихрь:

стоял кумир мальчишек сельских —

хрустящий, бравый фронтовик.

·21

Он говорил Седых Д у и я ш е:

«А ночь-то, Д у н с ч к а, — краса!»

И тихо ей: «Какие ваши

совсем особые глаза...»

Увидев нас, в ладоши хлопнул

и нашу с Ваською судьбу

решил: «Чего стоите, хлопцы?!

А ну, давайте к нам в избу!»

Мы долго с валенок огромных,

сопя, состукивалн снег

и вот вошли бочком,

негромко

в махорку, музыку и свет.

Ах, брови — черные чашобы!..

В одно сливались гул, и чад,

и голос: «Водочки еше бы...» —

и туфли-лодочки девчат.

Аккордеон вовсю работал,

все поддавал он ветерка,

а мы смотрели, как на бога,

на нашего фронтовика.

Мы любовались — я не скрою, —

как он в стаканы водку лил,

как перевязанной рукою

красиво он не шевелил.

Но он историями сыпал

и был уж слишком пьян и лих

и слишком звучно,

слишком сыто

вещал о подвигах своих.

И вдруг уже к Петровой Глаше

подсел в углу под образа,

и ей опять:«Какие ваши

совсем особые глаза...»

Острил он приторно и вязко.

Не слушал больше никого.

Сидели молча я и Васька.

22

Нам было стыдно за него.

Паш взгляд, обиженный, колючий,

ему упрямо не забыл,

что должен быть он лучше,

лучше,

за то, что ои на фронте был.

Смеясь, шли девки с посиделок

и говорили про свое,

а на веревках поседелых

скрипело мерзлое белье...

1955

БАБУШКА

Я вспомнил в размышленьях над летами.

как жили ожиданием дома,

как вьюги сорок первого летали

над маленькою станцией Зима.

Меня кормила жизнь не кашей манной.

В очередях я молча мерз в те дни.

Была война. Была на фронте мама.

Мы жили в доме с бабушкой одни.

Она была приметной в жизни местной —

ухватистая, в стареньком платке,

в мужских ботинках,

в стеганке армейском

и с папкою картоиною в руке.

Д е р ж а ответ за все плохое в мире,

мне говорила, гневная, она

о пойманном каком-то дезертире,

о злостных расхитителях зерна.

И, схваченные фразой злой и цепкой,

при встрече с нею ежились не зря

и наш сосед, ходивший тайно в церковь,

и пьяница — главбух Заготсырья.

А иногда

в час отдыха короткий

вдруг вспоминала,

вороша дрова.

23

Садились рядом я и одногодки —

зиминская лохматая братва.

Р а с с к а з ы в а л а с радостью и болью,

с тревожною далекостью в глазах

о стачках, о побегах, о подполье,

о тюрьмах, о расстрелянных друзьях.

Буран стучался в окна то и дело,

но, сняв очки в оправе роговой,

нам, замиравшим,

тихо-тихо пела

она про бой великий, роковой.

Мы подпевали, и светились ярко

глаза куда-то рвущейся братвы.

В Сибири дети пели «Варшавянку»,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: