чем смысл происходящего, не понимает, что забытое ею «страшное» и
обусловливает то, что происходит сейчас. Офелия оказывается отторгнутой от
природной жизни, для нее невозможно фетовское согласованное существование
с деревьями и травами, и это тоже дается как вспышка безумного сознания:
Вчера это было — давно ли?
Отчего он такой молчаливый?
Я не нашла моих лилий в поле,
Я не искала плакучей ивы —
плакучей ивы.
Далее, еще в двух строфах дано переплетение трагизма любви с
отторженностью от природы, не осознаваемое героиней в их единстве, но для
читателя все более уточняющее и единство темы, и единство психологической
мотивировки. В финальной строфе все завершается тем, что героиня находит
успокоение и от любовной горести, и от разрыва с природой, окончательно
впадая в безумие:
Я одна приютилась в поле,
И не стало больше печали.
Вчера это было — давно ли?
Со мной говорили, и меня целовали —
меня целовали.
Несомненно, здесь наиболее явственно проступает в творчестве молодого
Блока «апухтинское». Все построение держится на предельном обострении,
взвинчивании психологической ситуации, со столь типичным для Апухтина
переходом к повествовательному, прозаическому разложению,
«раскладыванию» на отдельные куски-этапы логики внутреннего движения.
Более конкретно и непосредственно блоковское стихотворение связано (и это
кажется столь же несомненным) с чрезвычайно популярным произведением
Апухтина «Сумасшедший». Известно, что молодой Блок — актер-дилетант —
любил выступать с декламацией «Сумасшедшего». Апухтинский
«Сумасшедший» четко расчленен на отдельные куски, воспроизводящие
перебои, переходы безумного сознания из одного состояния в другое.
Изображается посещение больного в клинике женой и братом. Больной
встречает посетителей как милостивый король. Глядя на знакомые лица, он
постепенно осознает свое истинное положение, становится на некоторое время
почти здоровым. Во время беседы возникает рассказ-воспоминание о том, как
больной сошел с ума (вершинный кусок тут — популярная в дореволюционные
времена бытовая песня «Васильки»). Мелодраматическая взвинченность,
переходящая в безвкусицу, сочетается с довольно искусным психологизмом:
воспоминание так взволновало человека, что он снова впадает в безумие, мнит
себя уже разгневанным королем. Блок убрал всю безвкусицу, перевел
повествование в сдержанный, благородный тон, но основной принцип
построения у него тот же, что и у Апухтина: алогические перебои сознания
образуют драматизм лирического сюжета.
Однако важны тут не только сходства, внешне вполне явные, но и различия,
художественно куда более трудные для постижения и идейно необыкновенно
существенные. Прежде всего, при поразительной близости сюжетной схемы
полностью отсутствует повествовательный бытовизм, столь существенный у
Апухтина в качестве опоры для психологического анализа. С другой стороны,
знаки природной жизни («лилии», «ива», «поле») являются именно
декоративными знаками: никакой лирико-эмоциональной роли они не играют, и,
следовательно, «фетовское» по-прежнему смысловой, философской значимости
не имеет. Выходит так, что Блок использует только оголенный психологизм,
ставший в своем роде схемой. Возникает вопрос об идейном центре, зерне
произведения: где же оно? Ситуация становится ясней, если поставить
аналогичный вопрос в отношении Апухтина. Бытовизм, житейское
правдоподобие (современный «рассказ в стихах») у Апухтина органически
слиты с психологическим анализом потому, что в границах самого
стихотворения есть кусок, объясняющий всю ситуацию, дающий ключ к
сюжету, ставящий все на свои места:
Но все-таки., за что? В чем наше преступленье?
Что дед мой болен был, что болен был отец,
Что этим призраком меня пугали с детства, —
Так что ж из этого? Я мог же наконец
Не получить проклятого наследства!
Натуралистическая экспрессия стихотворения (переходящая в мелодраму, в
уголовную хронику) находит натуралистическое же общее философское
объяснение смысла происходящего: все дело в проклятии естественного,
биологического хода вещей, в наследственности. Стихотворение Апухтина не
только внешне, но и внутренне, по существу, связано с 80-ми годами, —
скажем, с воздействием натурализма как художественного метода и т. д. Блок
все это отстраняет, и, значит, вполне закономерно отпадает и натуралистическая
стилистика. Именно такое натуралистическое объяснение Блок сочтет позднее
«убаюкиваньем», уводом в сторону от истории, от общественных начал в
искусстве («апухтинское» как нечто противостоящее подземным взрывам
истории). Очевидно, и здесь блоковский скрытый идейный центр стихотворения
должен заключать в себе блоковские объяснения большого смысла
происходящего.
Блоковский черновик стихотворения опять-таки содержит в себе нечто
большее, чем то, что нашло себе выражение в опубликованном варианте
(см. комментарий В. Н. Орлова, I, 615 и 681). Дело в том, что в черновике
стихотворение «Песня Офелии» имеет продолжение, ставшее затем
самостоятельным стихотворением: «Мы проснулись в полном забвении, в
полном забвении…» Вслед за окончательным впадением Офелии в безумие
следует новый, решающий поворот сюжета. Герои оказываются в таких
обстоятельствах, где появляется полное — не только лично-психологическое, но
и общее — объяснение всего происходящего и исход ситуации, ее решение:
Увидали в дали несвязанной —
в дали нерассказанной
Пересвет Луча Твоего.
Нам было сказано. И в даль указано.
Все было сказано. Все рассказано.
Следовательно, полный выход, полное объяснение трагических личных
переживаний находятся в художественно-конструктивном образе Прекрасной
Дамы — центральном образе-символе молодого Блока. Дальнейший вывод,
который можно сделать из всей этой ситуации, очевидно, таков: образ
Прекрасной Дамы у молодого Блока — не чисто личный образ, знак
индивидуального лирического переживания, но включает в себя также, по
идейно-художественной логике его содержания, большие общие мотивы,
разумеется в мистифицированной форме. Возвращаясь к стихотворению «Песня
Офелии», необходимо сказать, что загадочным становится исключение из
общего его состава именно той части, которая содержит в себе как раз ключ ко
всему построению. Разгадка, по-видимому, кроется в том обстоятельстве, что
сам центральный мистифицированный образ не вызывает у молодого Блока
полного художественного доверия в его связях с психологической ситуацией.
Все повороты сюжета у Апухтина жизненно возможны, достоверны, хотя и
мелодраматически взвинчены. Решающий поворот (перипетия, по эстетике
Аристотеля) у Блока лежит просто вне психологической ситуации.
Художественный инстинкт Блока в данном случае оказывается сильнее его
обобщающих тенденций: не вытекающий из психологической ситуации слом
сюжета образует отдельное стихотворение.
В письме к отцу, А. Л. Блоку, от 30 декабря 1905 г. поэт писал: «Стихов
писал много, чувствую, что в них все еще много неустановившегося, перелом
длится уже несколько лет» (VIII, 144). Речь идет здесь о творческом переломе в
поэзии Блока, связанном с большим общественным кризисом — первой русской
революцией. Таких кризисных, переломных моментов в творческой биографии
Блока-лирика было гораздо больше, чем три основных, выразившихся в
огромных различиях между тремя томами его поэзии. Если не бояться
парадоксальности словесной формы, можно даже сказать, что все его
поэтическое развитие как бы непрерывно сотрясается кризисными толчками, в