— Вам, похоже, это что-то говорит, — вымолвил Дондог.

— Что? — сказал Маркони.

— Корсаков, — сказал Дондог.

— А, да, Гюльмюз Корсаков, — сказал Маркони.

— Вы его знали? — спросил Дондог.

— Да, — сказал Маркони. — Ну и натерпелся же он, перед тем как умереть.

Повисла тишина. Маркони больше ничего не сказал. Он предоставил своим глазам шарить в направлении Дондога, но не смотрел именно на него, потом сглотнул слюну.

— На него имела зуб некая Габриэла Бруна.

— А, — сказал Дондог.

— А вам это имя что-то говорит? — спросил Маркони.

Дондог, перед тем как ответить, задумался.

— Знаете, — осмотрительно начал он, — это весьма ходовое имя. Еще в детстве я знал двух женщин по имени Габриэла. Они были чрезвычайно похожи. Мне кажется, знаете ли, что я их путаю. Путаю по большей части. Они были убиты в одну ночь. Моя бабушка и мать моего друга.

— Ох, как она над ним наизмывалась, — вздохнул Маркони.

— Габриэла Бруна?

— Да.

— Над Гюльмюзом Корсаковым, вы хотите сказать?

— Да, над Гюльмюзом Корсаковым.

— Он же этого и заслуживал, разве не так? — сказал Дондог.

— Ну да, — нахмурился Маркони, потом ушел в себя, в свои воспоминания, и более ничего не произнес.

Сгустились сумерки. Опускалась ночь. Они оба час за часом не шевелились. На небе не было звезд, но рассеянный свет позволял различить сгустки материи и очертания. Со стороны Кукарача-стрит поблескивал крохотный огонек, возможно пламя керосиновой лампы.

— Дождь так и не пошел, — сказал Дондог.

— Так и не пошел, — сказал Маркони.

7

Крики и брюзжание

Позже им надоело задыхаться, стоя на балконе, который знойной ночью отдавал обратно накопленный за день жар, и они снова очутились внутри 4А, в гостиной, где можно было присесть и вдыхать чуть менее зловонный, нежели на склоне дня, но по-прежнему отягченный мотыльками, спорами и миазмами воздух, вдыхать и от него отплевываться. Они расположились в темноте, развалившись случайным образом и не претендуя на территорию, но все же стараясь не оказаться слишком близко друг к другу. Температура в квартире была такой же убийственной, как и снаружи.

Первый час они почти не шевелились. Они ждали, когда замедлит свой ток пот. Зайдя в комнату, Дондог вновь надел телогрейку, и, даже когда сохранял полную неподвижность, ручейки рассола размывали ему хребет, бедра, бока. Маркони не двигался, но и он потел, пот бил из него ключом.

Здание было пусто, говорит Дондог. Ни звука в пользу того, что в соседних квартирах кто-то есть. Они забрались далеко от центра Сити, в сектор, обитатели которого куда-то делись. Тем не менее по сети подвесных улочек и коридоров кое-какие городские звуки доносились и до Надпарковой линии. Нельзя сказать, чтобы они нарушали ночную тишь, но при желании их можно было услышать. Достаточно было навострить ухо. Например, размеренное биение насосов мафии, которые перегоняли воду из-под земли в резервуары на крыше. С некоторых пор также ничуть не менее навязчивый и монотонный барабанный бой, удары в ритуальный барабан: в таком месте, как Сити, всегда отыщется церемония в самом разгаре или шаманский танец на задворках никому не ведомого, необнаружимого и неосвещенного лабиринта. Барабан, надо думать, был огромных размеров, и били в него без устали. Он испускал замогильные колебания, которые расстояние преобразовывало в призрачные волны.

Эти звуки совершенно меня не отвлекали, говорит Дондог. Я размышлял о Габриэле Бруне, о Маркони, о Гюльмюзе Корсакове.

Меня отнюдь не радовала смерть Гюльмюза Корсакова, ибо причиной ее стал не я, говорит он. Я не знал, о какой Габриэле Бруне говорил Маркони, и не имел никакого желания вступать по этому поводу в беседу, ибо этот тип по-прежнему не вызывал у меня доверия. Он не нападал на меня и вел себя не как швитт, но что-то в нем продолжало вызывать у меня беспокойство. Не хочется вести важные разговоры с тем, кого подозреваешь, что на самом деле он не слепец. Мне, однако же, было бы приятно увериться, что Гюльмюз Корсаков был наказан и убит должным лицом в должное время, говорит Дондог. Маркони навел на мысль, что это взяла на себя Габриэла Бруна, какая-то Габриэла Бруна заставила Гюльмюза Корсакова, пока он не умер, настрадаться, и мне хотелось знать больше о личности этой женщины. Следовало бы расспросить Маркони, говорит Дондог, стребовать с него уточнения, и тогда бы я наверняка смог восстановить всю историю. Но я не решился на беседу с этим человеком. Нет никакого желания обращаться к тому, кто пыхтит во мраке и при этом не враг и не друг.

Ночь под выходившими на Надпарковую линию окнами была не вполне безмолвной, продолжает Дондог. Царил покой, но подчас с Кукарача-стрит доносились отголоски голосов и даже смех. Открывалась на мгновение-другое дверь, чтобы впустить или выставить гуляку, и, стоило ей закрыться, все опять успокаивалось. И тогда становилось слышно темноту. Лаяла собака. Гукали на пустырях жабы. В окрестностях четвертого этажа вели охоту летучие мыши.

Несмотря на жару, Дондог вновь облачился в свою лагерную телогрейку, я уже упоминал об этом, говорит Дондог. Ему не хотелось оставлять ее без присмотра на бельевой веревке, но прежде всего его мучила ностальгия по лагерям, и ему казалось, что он не так гол перед лицом судьбы, когда облачен в свою тюремную униформу. Телогрейка причиняла неудобство, прибавляя еще несколько градусов к окружающей температуре, зато позволяла избежать соприкосновения с заплесневевшей искусственной кожей и квадратами линолеума. Он так и сидел на полу, привалившись к дивану, и ткань защищала его спину и зад. Каторга приучила Дондога не слишком привередничать, какою бы ни была окружающая обстановка, но здесь поверхности так и норовили замарать.

Он попытался целиком и полностью сосредоточиться на Габриэле Бруне.

Целиком на своей бабушке Габриэле Бруне, целиком на Габриэле Бруне, матери Шлюма, целиком на женщине, которая, по словам Маркони, уделала Гюльмюза Корсакова. Исходя из этого он пытался о чем-нибудь вспомнить.

Ничто не приходило на ум.

Он слушал шаманский барабан и пульсировавшие в глубинах Сити насосы. Мафиози валялись рядом с моторами и подсчитывали выкачанные у нищенской братии доллары. Роняли капли трубы, распространялись запахи чернушной затхлости, на покрытом грязью полу мерцали лужи. Несколько мафиози спало за машинным залом, в уродливой комнате, выложенной плиткой, словно пришедший в упадок бассейн. Было бы легко проскользнуть к ним и во имя бедняков их расстрелять, но никто в Сити и не подумал организовать подобную операцию, каковая была бы нормой в иных местах, я имею в виду, например, в реальности или во сне. Что касается Дондога, он знал, что должен, прежде чем окончательно угаснет, собрать остатки сил, чтобы отомстить, а отнюдь не для развязывания борьбы за равенство. И посему, отогнав от себя образ спящих или казненных мафиози, слушал насосы.

Он обратился к шаманской перкуссии. Где-то, вдалеке от мафиози, вдалеке от всего, танцевал шаман или шаманка. Если бы удалось подстроиться под эти магические звуки, если бы удалось поддаться колдовству их раскатов и дойти под их ритм до транса. Тогда бы он, пожалуй, вспомнил о Габриэле Бруне что-нибудь определенное.

Он заставил себя погрузиться в эту музыку, музыку мафии и шаманов. Он оставался погруженным в нее на протяжении часа или двух, дожидаясь, пока всплывут воспоминания или какие-либо детали.

Ничего не всплывало.

Еще позже у самого балкона принялась кружить летучая мышь, не без настойчивости испуская отрывистые ультразвуки, и Маркони внезапно что-то промямлил.

— Ее-то я знаю, — проворчал он.

— Кого? Летучую мышь? — тотчас выдохнул Дондог.

Находясь в трех шагах от Дондога, Маркони до той поры помалкивал. Не прерываясь, он испускал астматические стоны, как стойкий умирающий, но его хрипы не выводили к языку, и в этот миг он вступил в новую фонетическую фазу, фазу бормотания сквозь зубы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: