Жан-Кристоф Байи прекрасно показал, как «все или почти все творчество Платонова разворачивается в подобном прерванном времени, <…> в по ту сторону события, которое прервало Историю или которое по-своему ее возвестило»[37], и в этом смысле платоновская проза и есть, наверное, та литература, которой в наибольшей степени обязано творчество Володина. Придумывая новую жанровую форму нарраца (narrat), Володин на самом деле вводит ту самую лаконичную форму повествования, которую проповедовал Замятин, где каждое слово обладает «высоким напряжением» и где речь идет о том, чтобы «в секунду <…> вжать столько, сколько раньше в шестидесятисекундную минуту»[38]. И, как то утверждает Володин вслед за Замятиным и В. Шаламовым, этот «не поддающийся пересказу экспромт»[39] дает возможность «вообразить роман»[40], поддаться мечтательности, которая, как он сказал в одном из своих интервью, в свою очередь заставляет читателей «немедленно найти в себе нечто глубоко запрятанное, воспоминания, фантазмы, принадлежащие коллективной памяти»[41]. Особый же интерес этой формы — и это следует особо подчеркнуть — в ее призвании стать эрой отдыха: местом, где время останавливается и где люди «могут на мгновение передохнуть»[42].

Именно таким образом каждый наррац книги «Малые ангелы» разбивает континуум времени и «предоставляет людям как экстатическое пребывание в более оригинальном измерении, так и падение в измеряемый бег времени»[43], из которого Володин выбивает искру, и «от которой огонь разгорится по всей равнине»[44]. Обращаясь вновь к ритму как к первичной структуре произведения искусства[45], он усыпляет энтропический процесс исторического времени и дает понять, что революционное событие, имевшее место когда-то, все еще имеет свой резонанс.

* * *

В соответствии с замыслом Володина, в степи, «там, где на земле остались одни лишь непосильные абстракции, непосильное небо и скупые пастбища»[46], в ходе постоянно откладываемой казни Вилл Шейдман, подобно Шахерезаде, рассказывает старухам по одному наррацу в сутки, и это превращает его «короткие музыкальные пьесы, чья музыка составляет основной смысл существования»[47], в настоящую «Песнь земли»[48]. И если степь для старух есть «одно из редких мест на земле, где изгнание еще имеет смысл»[49], то это значит, что у Володина, как и у Платонова, «тот горизонт, что открыла революция, сливается с горизонтом степи или пустыни»[50]. Потому что степь, простирающаяся до бесконечности, «придающая всему изумительно эпический вкус к жизни и к вечному продолжению жизни»[51], вдохновляет на сказы. И, слушая «свист, дыхание огромной азиатской флейты и сиплого органа»[52], которые днем и ночью продувают степь, будучи сами проникнуты «древней душой мира», Шейдман получает возможность взять слово и заставить засиять древний закон революции в пустоте и забвении.

Обретение остановившегося времени революции в созидании (poiesis), как это делает Шейдман, воспринимается как восхождение к очень древнему времени бытия. Но если наррацы восстанавливают при этом успокоительную гармонию, то это означает, что «эпический вкус к жизни», который в них присутствует, не противоречит желанию успокоиться в вечности; в этом затухании достигаются сокровенные недра, в которых крайности сходятся, и нет никакой иронии в антитезе, которая соединяет, в том же 17 нарраце, свойство степи делать жизнь бесконечной — с требованием Шейдмана права на смерть.

Будучи противоречивыми, эти два желания смешиваются между собой в позиции Шейдмана, суть которой — в жертвоприношении, даре, отречении. Перед лицом смерти, испытывая по отношению к старухам и их убеждениям «нежность, которую ничто никогда не в силах было замутнить»[53], он начинает сочинять для них наррацы, «выводя [их самих] на сцену, чтобы память [их] сохранилась несмотря на вековой износ и чтобы царство [их] пришло»[54]. Это для них он желает «разрушить всякую [свою] принадлежность к чему бы то ни было и в то же время возможность любого [своего] присвоения»[55] и тогда кажется, что в нем образуется пустота: словно в пустой степи, «овеянной отсутствием» [56] чего бы то ни было, на него постепенно снисходит «успокоение пустотой»[57], — этим черным небытием в «двадцать миллиардов лет»[58], предшествовавшим его рождению, тоска по которому сопровождает его и не отпускает со времени этого нерадостного события.

В «Возвращении Будды» Всеволода Иванова статуя Будды, которую профессор Сафонов везет в пустыни Казахстана, представляет собой «пустую оболочку; лучше сказать, она и есть сама пустота; естественнейшим образом она сливается с пустыней, в которой ей суждено уничтожиться (а также и с зияющей пустотой, открытой Октябрьской революцией)»[59]. В «Малых ангелах» Шейдман — не статуя; зачатый фантастическим образом старухами из «обрезков тканей и кусочков разлезшейся корпии»[60], он скорее похож на неряшливо сработанную куклу. Но он разделяет со старухами жизнь, полную лишений, и из сострадания к ним он становится спутником их вырождения, делающего их неотличимыми от степи; в то время как старухи съеживаются, разоружаются, разлагаются, тело Шейдмана не перестает увеличиваться и разветвляться по инерции, пока не превращается в «отвратительный мясной куст»[61], не отвечающий более «биологическим нормам»[62].

Жертвенность превращает Шейдмана в «разновидность гармоники, источающей наррацы»[63]; его животное вещество изливается из него отвратительнейшим образом, почти как на изображении распятого Христа Маттиасом Грюнвальдом; пробуравленный, он становится театром: мир полностью входит в его внутренности, превращая его в свой отголосок. Услуга, которую он до самой своей смерти оказывает старухам, его манера брать на себя тяжесть их нескончаемой смерти как той единственной, что имеет к нему отношение, — вот что открывает ему двери в мир «открытого человечества» (Бланшо); как и в платоновском коммунизме, это — сообщество, которое вбирает в свою сферу всю совокупность несчастного существования, будь то человеческое или иное. В момент рождения у Шейдмана было уже ощущение, что «физическая граница между [ним] и [старухами] никогда не существовала и не будет существовать никогда»[64], но с тех пор всякая дихотомия между Я (Мной) и Миром упразднилась. И когда он говорит «Я», невозможно точно понять, кто говорит внутри него: это, например, может быть старая Марина Кубалгай, которая сама, вот уже в течение более двух веков, является носительницей памяти Артема Веселого; затем, помимо его праматерей, это могут быть еще и писатели, такие, как Фред Зенфль или Мария Клементи, или степной жаворонок Арманда Ишкуат, но чаще всего это «популяции анонимных мучениц и неизвестных мучеников»[65].

вернуться

37

BaillyJ.-C. L’evenement suspendu: Sur Andrei Platonov // Bailly J.-C. Panoramiques. Paris: Christian Bourgois editeur, 2000. P. 156.

вернуться

38

Замятин Е. О литературе, революции, энтропии и прочем // Указ. соч. С. 100.

вернуться

39

Наррац 27. С. 133.

вернуться

40

Wagneur J.-D. Entretien avec A. Volodine: «Tout se deroule des siedes apres Tchemobyl». Op. cit. p. II–III. В 1922 г. Замятин написал: «Сегодняшний читатель и зритель сумеет договорить картину, дорисовать слова — и им самим договоренное, дорисованное будет врезано в него неизмеримо ярче, прочнее, врастет в него органически» (Замятин Е. О синтетизме. Указ. соч. С. 80). Одновременно В. Шаламов также писал, что «современный читатель с двух слов понимает, о чем идет речь и не нуждается в подробном внешнем портрете, не нуждается в классическом развитии сюжета <… > читателю не нужны авторские усилия, направленные на «закругление» сюжета по тем проторенным путям, которые читателю известны из средней школы» (Шаламов В. О прозе // Собрание сочинений: в 6 т. М., 2005. Т. 5. С. 145–146).

вернуться

41

Wagneur J.-D. Entretien avec A. Volodine: «Tout se deroule des siecies apres Tchemobyl».

вернуться

42

«О малых ангелах». С. 35.

вернуться

43

Agamben G. L’Homme sans contenu. Trad, de l’italien par Carole Walter. [Saulxures]: Circe, 1996. P. 163.

вернуться

44

Наррац 12. С. 83.

вернуться

45

Для древних греков ритм являл собой «принцип, дающий начало всему сущему» (Agamben G. Ibid. P. 157–158).

вернуться

46

Наррац 25. С. 148.

вернуться

47

«О малых ангелах». С. 35.

вернуться

48

Впрочем, «Песнь земли» («Das Lied von der Erde») Густава Малера являет собой сюиту из шести Песней, тогда как «Семь последних песен» («Die Sieben Letzte Lieder») Фреда Зенфля состоят все же из семи пьес.

вернуться

49

Наррац 7. С. 55.

вернуться

50

Bailly J.-C. L’evenement suspendu: Sur Andrei Platonov… P. 157.

вернуться

51

Наррац 17. С. 106.

вернуться

52

Наррац 7. С. 55.

вернуться

53

Наррац 22. С. 133.

вернуться

54

Наррац 22. С. 133

вернуться

55

Бланшо М. Неописуемое сообщество. М., 1998. С. 10.

вернуться

56

Наррац 43. С. 254.

вернуться

57

Наррац 25. С. 151.

вернуться

58

Наррац 25. С. 161.

вернуться

59

Savelli Dany. Une lecture du «Retour du Bouddha» de Vsevolod Ivanov // Slavica Occitania: Presence du bouddhisme en Russie. 2005. № 21.

вернуться

60

Наррац 6. С. 53.

вернуться

61

Наррац 38. С. 231.

вернуться

62

Наррац 43. С. 254.

вернуться

63

Наррац 32. С. 195.

вернуться

64

Наррац 25. С. 153.

вернуться

65

Наррац 17. С. 109.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: