Жак Мобель наотрез отказался дать по этому поводу какие бы то ни было объяснения. А когда председатель указал ему, что в интересах самого подсудимого осветить это обстоятельство, он ответил, что не всегда должно руководствоваться своими интересами.
Гамлен старался изобличить Мобеля лишь в одном преступлении: три раза он заставлял председателя спрашивать у подсудимого, может ли тот объяснить, что это за гвоздика, высохшие лепестки которой он так тщательно хранил. Мобель ответил, что не считает себя обязанным отвечать на вопрос, не имеющий к суду никакого отношения, ибо в этом цветке не нашли спрятанного письма.
Присяжные удалились в совещательную комнату, настроенные в пользу молодого человека, в запутанном деле которого главное место, по-видимому, занимали любовные тайны. На этот раз даже самые горячие, самые правоверные патриоты охотно высказались бы за оправдательный приговор. Один из них, бывший дворянин, доказавший свою преданность революции, спросил:
— Неужели ему вменяют в вину его происхождение? Я, например, тоже имел несчастье родиться аристократом.
— Да, но ты порвал с этой средой, — возразил Гамлен, — а он остается в ней и поныне.
И он с такой яростью обрушился на этого заговорщика, на этого эмиссара Питта, на этого сообщника Кобурга, отправившегося чуть ли не на край света, чтобы поднять против свободы ее врагов, он с таким жаром добивался осуждения изменника, что всколыхнул в суровой душе патриотов тревогу, всегда готовую пробудиться.
Один из них цинично заявил ему:
— Есть услуги, в которых нельзя отказать товарищу.
Смертный приговор был вынесен большинством одного голоса.
Осужденный выслушал его с невозмутимой улыбкой. Взгляд, которым он спокойно окинул весь зал, натолкнувшись на лицо Гамлена, исполнился невыразимым презрением.
Приговор был встречен гробовым молчанием, Жака Мобеля отвели в Консьержери, и там в ожидании казни, которая должна была состояться в тот же вечер, при свете факелов, он набросал письмо: «Дорогая сестра, Трибунал отправляет меня на эшафот, доставляя мне этим единственную радость, которую я еще могу испытать после смерти моей обожаемой Ниевес. Они забрали у меня все, что мне от нее оставалось, — цветок граната, который они, не знаю почему, называли гвоздикой.
Я любил искусство: в Париже, в счастливые времена, я собрал коллекцию картин и гравюр; они теперь спрятаны в надежном месте и будут тебе переданы при первой возможности. Прошу тебя, дорогая сестра, сохрани их на память обо мне».
Отрезав прядь волос, он вложил ее в письмо, запечатал конверт и надписал:
«Гражданке Клеманс Дезеймери, урожденной Мобель. Ла-Реоль».
Он отдал все находившиеся при нем деньги тюремщику с тем, чтобы тот вручил письмо по назначению, затем спросил бутылку вина и в ожидании принялся пить его маленькими глотками.
После ужина Гамлен поспешил к «Амуру-Художнику» и стремительно вбежал в голубую комнату, где каждую ночь его ожидала Элоди.
— Ты отомщена! — сказал он. — Жака Мобеля уже нет в живых. Телега, в которой его повезли на казнь, проехала под твоими окнами, окруженная факелами. Она поняла:
— Негодяй! Это ты его убил, а он не был моим любовником. Я не знала его… никогда не видала этого человека… Каков он был собою? Наверно, молод, красив?.. И ведь он ни в чем неповинен!.. А ты убил его, негодяй! Негодяй!
Она лишилась сознания. Но и в обмороке, так походившем на смерть, она почувствовала, как вместе с ужасом ее заливает страсть. Она наполовину пришла в себя: из-под отяжелевших век показались белки глаз, грудь вздымалась, бессильные повисшие руки искали любовника. Она сжала его в своих объятиях, впилась ему в тело ногтями и, прильнув судорожно раскрытым ртом, запечатлела на его губах самый немой, самый глухой, самый долгий, самый скорбный и самый восхитительный из поцелуев.
Она тянулась к нему всем телом, и чем ужаснее, беспощадней и свирепей он ей казался, чем больше обагрял он себя кровью своих жертв, тем сильнее жаждала она его.
XVII
Двадцать четвертого фримера, в десять часов утра, когда лучи солнца, окрасив небо в розовый цвет, уже разгоняли холод ночи, в бывшую церковь варнавитов явились граждане Гено и Делурмель, делегаты Комитета общественной безопасности, и потребовали, чтобы их провели в Наблюдательный комитет секции, в залу капитула, где находился в это время гражданин Бовизаж, подкладывавший поленья в камин. Но из-за его маленького роста вошедшие не сразу заметили его.
Надтреснутым, слабым, как у большинства горбунов, голосом гражданин Бовизаж предложил делегатам присесть и заявил, что он к их услугам.
Гено спросил его, не знает ли он бывшего дворянина дез-Илетта, проживающего близ Нового моста. — Это, — прибавил он, — субъект, которого мне поручено арестовать.
И он предъявил приказ Комитета общественной безопасности.
Бовизаж, порывшись немного в памяти, ответил, что не знает никого по имени дез-Илетт; что подозрительная личность, носящая эту фамилию, возможно, даже не живет в их секции: ведь некоторые участки секций Музея, Единства, Марата и Марсели тоже расположены близ Нового моста; что если этот субъект и живет в их секции, то не под именем, которое обозначено в приказе Комитета, но что, тем не менее, он будет немедленно разыскан.
— Не будем терять времени! — сказал Гено. — Нашу бдительность пробудило письмо одной из его сообщниц, которое было перехвачено и доставлено в Комитет недели две тому назад, но гражданин Лакруа только вчера вечером получил возможность ознакомиться с его содержанием. Мы завалены доносами: они поступают отовсюду и в таком изобилии, что мы не знаем, за кого раньше приняться.
— Доносы стекаются и к нам, в Наблюдательный комитет, — не без гордости ответил Бовизаж. — Одни доносят из чувства гражданского долга, другие — ради награды в сто су. Есть много детей, которые доносят на родителей, зарясь на наследство.
— Это письмо, — снова заговорил Гено, — исходит от бывшей дворянки Рошмор, светской женщины, у которой играли в бириби, и адресовано гражданину Ролину, но в действительности оно предназначено какому-нибудь эмигранту, находящемуся на службе у Питта. Я захватил письмо с собою, чтобы сообщить вам все, что касается дез-Илетта.
Он вынул письмо из кармана.
— Начинается оно длинным перечнем членов Конвента, которых, по словам этой женщины, можно было бы подкупить деньгами или обещанием предоставить им крупный пост при новом правительстве, более прочном, чем теперешнее. Затем идет следующее место:
«Я только что была у господина дез-Илетта, живущего близ Нового моста, на чердаке, где его сам черт не найдет; он вынужден зарабатывать себе на хлеб, делая картонных паяцев. В его суждениях много здравого смысла, вот почему я передаю вам наиболее существенное из того, что он говорил мне. Ему не верится, что настоящее положение вещей продержится долго. Он не думает, что конец теперешнему порядку наступит только с победой коалиции, и события, по-видимому, подтверждают его мнение: вы ведь знаете, что за последнее время вести с войны далеко не отрадны. Он считает более вероятным исходом восстание простонародья, восстание, в котором сыграют видную роль и женщины, еще глубоко приверженные к религии. Он полагает, что ужас, внушаемый всем гражданам Революционным трибуналом, вскоре объединит всю Францию против якобинцев. „Этот Трибунал, — заметил он шутя, — который судит французскую королеву и разносчицу хлеба, похож на Вильяма Шекспира, столь любезного сердцу англичан, и т. д.“. По его мнению, не исключена возможность, что Робеспьер женится на дочери короля и провозгласит себя протектором королевства.
Я была бы вам весьма признательна, милостивый государь, если бы вы прислали причитающуюся мне сумму, а именно одну тысячу фунтов стерлингов, тем путем, каким вы всегда это делаете, но остерегайтесь писать господину Морхардту: его только что арестовали, посадили в тюрьму…» и т. д. и т. д.