Темами и содержанием поэтических произведений Карамзина становится вся переживаемая им жизнь, от скромного житейского эпизода, как, например, день рождения малолетней дочки друзей, до серьезнейших мировоззренческих вопросов.
В стихах Карамзин излагает масонские идеи, как, например, основную мысль христианской мистики о том, что земная жизнь является лишь слабым отражением истинной жизни.
Стихи о дружбе посвящены Петрову:
«Анакреонтические стихи А. А. П.» — Александру Андреевичу Петрову — предвосхищают жанр дружеских поэтических посланий поэтов начала XIX века и пушкинской поры.
Видимо, это стихотворение вызвано тем письмом Петрова, в котором он описывает, как представляет себе день Карамзина. С легкой иронией Карамзин описывает свои занятия. Он рассказывает, как вздумал повторить оптический опыт Ньютона, но вынужден признаться, что не имеет «Ньютонова дара». Затем
Карамзин пишет лирические стихи, шуточные, дружеские обращения к И. И. Дмитриеву: «на день рождения», «на болезнь его», «на отъезд в армию» и т. п. Самое же значительное стихотворное произведение Карамзина того времени — ода «Поэзия», в которой он излагает свои взгляды на божественное происхождение поэзии и утверждает, что ее роль в истории человечества была и есть напоминание человеку о Боге.
В контексте оды строфа выглядит неожиданной и странной, предыдущие строфы (а она находится в конце стихотворения) никак ее не подготавливают, и мысль, высказанная в ней, не подкреплена никакими именами. Но это только в контексте. А приняв во внимание практическую литературную деятельность Карамзина — то, что он выступал и как прозаик, и как поэт, и как критик, и как историк литературы, и как переводчик, и как редактор и издатель, и что за три года он настолько овладел литературным языком, что выработал свой стиль, который положил основу преобразования языка, становится ясно, что Карамзин имел основание и право говорить так.
Карамзин обладал гениальной интуицией. В. Г. Белинский, подводя итоги деятельности Карамзина, сказал о нем: «Везде и во всем Карамзин является не только преобразователем, но и начинателем, творцом». Интуиция, талант у Карамзина соединялись с огромной работоспособностью. Ф. Н. Глинка вспоминает, что однажды он спросил Карамзина: «Откуда взяли вы такой чудесный слог?» — «Из камина», — отвечал он. «Как из камина?» — «Вот как: я переводил одно и то же раза по три и по прочтении бросал в камин, пока, наконец, доходил до того, что оставался довольным и пускал в свет».
А поэту Г. П. Каменеву Карамзин сказал: «До издания „Московского журнала“ много бумаги мною перемарано, и не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно». Рассказал он Каменеву, тогда молодому человеку, и о том, как, учась, он вышел на самостоятельный путь. Начал свой рассказ Карамзин со своего знакомства с Петровым: «Он имел вкус моего свежее и чище; поправлял мои маранья, показывал красоты авторов, и я начал чувствовать силу и нежность выражений. Вознамерясь выйти на сцену, я не мог сыскать ни одного из русских сочинителей, который бы был достоин подражания, и, отдавая всю справедливость красноречию Ломоносова, не упустил я заметить штиль его… вовсе не свойственный нынешнему веку, и старался писать чище и живее. Я имел в голове некоторых иностранных авторов; сначала подражал им, но после писал уже своим, ни от кого не заимствованным слогом. И это советую всем подражающим мне сочинителям, чтоб не всегда и не везде держаться оборотов моих, но выражать свои мысли так, как им кажется живее».
Ощущая внутренние силы русской словесности и предчувствуя ее близкое развитие (в чем он не ошибся, так как 10–20 лет спустя русская поэзия уже имела Жуковского, Батюшкова, Дениса Давыдова, юного Пушкина), Карамзин, конечно, сознавал, что берет на себя огромную ответственность; совершенно ясно, что именно себя он видел одним из главных деятелей грядущей новой русской словесности.
И. И. Дмитриев встретился с Карамзиным после свидания в Симбирске, где тот предстал другу в роли уверенного в себе завсегдатая светского общества, карточного игрока, дамского любезника и присяжного оратора в компании; всего лишь три года спустя он рисует иной, поразивший его портрет: «После свидания нашего в Симбирске какую перемену я нашел в милом моем приятеле! Это был уже не тот юноша, который читал все без разбора, пленялся славою воина, мечтал быть завоевателем чернобровой пылкой черкешенки: но благочестивый ученик мудрости с пламенным рвением к усовершенствованию в себе человека. Тот же веселый нрав, та же любезность, но между тем главная мысль, первые желания его стремились к высокой цели». О «веселом нраве» и «любезности» Карамзина будут писать и более поздние мемуаристы, но в эти годы для него более существенны внутренняя жизнь, поиск себя.
В 1786 году Карамзин вступает в переписку с Иоганном Каспаром Лафатером, чьи «Физиогномические фрагменты» — труд, исследующий связи внутренней сущности человека, его характера, склонностей, талантов, достоинств и пороков со строением черепа, чертами лица и другими внешними, телесными признаками, пользовался всемирной известностью и был чрезвычайно популярен. Выводы Лафатера были убедительны, его имя стало синонимом проницательного знатока людей; так, Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» восклицает: «Если бы я мог в чертах лица читать внутренности человека с Лаватеровою проницательностию!» Но не только то, что Лафатер был физиогномистом, заставило Карамзина обратиться к нему: не менее он был знаменит своими богословскими трудами и проповедями (Лафатер был пастором в Цюрихе), хорошо известными и почитаемыми в кругу московских масонов. О доброте Лафатера и внимании ко всем, обращающимся к нему, Карамзину рассказывали Ленц и И. П. Тургенев, лично знавшие его.