– Если ты утверждаешь, что я не смогу себе чего-то вообразить, – отвечал джинн любезно; – то для чего же ты мне рассказываешь эту историю? Я не могу поверить, что это и есть та самая история, которую ты никогда никому не рассказывала.
– Вечером перед свадьбой, – продолжала Джиллиан Перхольт, не обращая на него внимания, – мы были с ней вместе в ванной, в маленькой ванной комнате ее родителей. Ванная была выложена кафелем, разрисованным рыбками с развевающимися плавниками и большими мультипликационными глазами…
– Мультипликационными?
– Диснеевскими. Да это все не важно. Очень смешными глазами.
– Смешной кафель?
– Ну, это не важно. Мы, правда, не садились вместе в ванну, но мылись вместе…
– И она захотела заняться с тобой любовью? – спросил джинн.
– Нет, – сказала доктор Перхольт. – Не захотела. Просто я вдруг увидела себя. Сперва в зеркале, а потом опустила глаза и посмотрела на себя. И на нее – у нее кожа была жемчужно-белая, а у меня золотистая. И она была нежная и милая…
– А ты не была?
– Я была безупречна. Как раз в это время, как раз в самом конце своего девичества, перед тем как стать женщиной, я, честное слово, была безупречна.
Она вспомнила, как увидела собственные маленькие прелестные груди, и теплый, плоский, крепкий живот, и длинные ноги, и стройные лодыжки, и талию – ах, ее талия…
– И она сказала: «Кто-то из мужчин сойдет с ума от страсти к тебе». И я готова была лопнуть от гордости – я никогда прежде такого не испытывала и потом никогда. Вся такая золотистая…- Она задумалась. – Две девчонки в жалкой ванной комнате пригородного домишка! – сказала она типично английским неодобрительным тоном…
– Но когда я переменил твою внешность, – сказал джинн, – то ты стала не такой. Ты сейчас очень мила, очень и очень хороша, очень желанна, но ты небезупречна.
– Это было тогда просто ужасно. И я ужасно испугалась. Это было, как…- она вдруг совершенно неожиданно нашла подходящие слова, – как если бы в руках у меня было страшное оружие, острый меч, с которым я не умею управляться.
– О да, – сказал джинн. – Грозная, как полкu со знаменами.
– Но это оружие мне не принадлежало. Я просто невольно поддалась искушению… полюбить себя – полюбить собственное тело. Оно было прелестно. Но нереально. То есть я хочу сказать, оно действительно существовало, оно было самым настоящим, но разумом я понимала, что оно таким ни за что не останется – что-нибудь с ним непременно случится. Я владела им – ив этом было что-то неестественное. Кроме того, я не собиралась жить согласно его законам. – Голос у нее сорвался, она вздохнула. – Я ведь живу скорее головой, чем телом, джинн. И я могу позаботиться о своем разуме. О нем-то я забочусь несмотря ни на что.
– Это что, конец всей истории? – спросил джинн после того, как она в очередной раз долго молчала. – Твои истории какие-то странные, мимолетные, что ли. Они как бы иссякают сами собой, у них нет формы.
– Так принято в моей культуре или, точнее, было принято. Но нет, это еще не конец. Еще немножко. Утром отец Сюзанны принес мне завтрак в постель. Вареное яичко в шерстяном колпачке, маленький посеребренный чайничек под вязаной грелкой, похожей на домик, тосты в подставке, масло в масленке, и все на маленьком подносе с опускающимися ножками – такие бывают у старух в богадельнях.
– Тебе не понравилось то – ну, что там было на чайнике? Твое эстетическое чувство, которое столь развито, было покороблено, взбунтовалось?
– Он совершенно неожиданно наклонился ко мне и задрал мою ночную сорочку до самых плеч. Потом взял в ладони мои безупречные груди, – сказала доктор Перхольт, которой было пятьдесят пять и которая теперь выглядела на тридцать два, – и опустил свое печальное лицо между ними – он был в очках, стекла запотели, очки съехали набок; а еще у него были маленькие колючие усики, которые царапали мне кожу, как сороконожка. Он сопел между моих грудей, потом пробормотал только: «Я не могу этого вынести» – и стал тереться своим телом о мое одеяло, я только наполовину понимала, что он делает; одеяло было из искусственного шелка, цвета пресловутой нильской воды, а он все сопел, и дергался, и крутил мои груди, а потом вдруг спустил эти маленькие ножки на подносике, поставил его поверх моих ног и быстро ушел прочь – чтобы вскоре отдать другому мужчине свою дочь, что он проделал с большим достоинством и вел себя совершенно очаровательно. А меня просто тошнило, и было такое чувство, будто во всем виновато мое тело. Будто именно из-за него, – сказала она четко, – случилось все это – и ползанье, и вздохи, и потное лицо этого человека, и гарнитур из трех предметов с плюшевой обивкой, и искусственный шелк одеяла, и эти колпачки для чайного набора…
– И это конец истории? – спросил джинн.
– Да, именно здесь закончил бы ее рассказчик из моей страны.
– Странно. И ты, встретившись со мной, попросила дать тебе тело тридцатидвухлетней женщины?
– Я просила не об этом. Я попросила сделать мое тело таким, каким оно нравилось мне в последний раз. А в юности оно мне не нравилось. Я, может быть, отчасти поклонялась ему, но оно меня пугало… А то, что ты дал мне, – это действительно мое тело, я нахожу его привлекательным, я им даже немного любуюсь, во всяком случае, мне приятно с мотреть на него…
– Как гончар, который намеренно делает какую-нибудь щербинку, крохотный изъян в идеально получившемся горшке.
– Возможно. Если считать молодость «крохотным изъяном», каковым она и является. Наверное, и неведение той девушки было для нее тяжким бременем.
– А теперь ты уже знаешь, что еще хотела бы пожелать себе?
– А, так тебе просто хочется поскорее освободиться?
– Напротив, мне здесь очень нравится, я прямо-таки сгораю от любопытства, и у меня впереди сколько угодно времени.
– А мне сейчас просто нечего желать. Я все думаю о той истории с царицей Савской, и о том, каким мог быть ответ на вопрос, чего женщины хотят больше всего на свете. Вот послушай, я расскажу тебе историю об одной эфиопской женщине, которую видела по телевизору.
– Я весь внимание, – сказал джинн, вытягиваясь поудобнее на кровати и для этого чуточку уменьшаясь в размерах. – А скажи, ты действительно можешь заставить этот ящик шпионить для тебя повсюду в мире? И можешь увидеть Манаус или Хартум по собственному желанию?
– Не совсем, но отчасти. Например, тот теннисный матч шел в живом эфире – мы называем эфир «живым», когда передача идет прямо с места событий, в данном случае прямо из Монте-Карло. Но мы также можем фиксировать эти изображения на пленке – получаются истории, фильмы, которые потом можно просматривать для собственного удовольствия. Та эфиопская женщина была частью такой истории, отснятой для фонда «Спасите детей» – известной благотворительной организации. Эта организация отправила какое-то количество продуктов в одну эфиопскую деревню, в течение долгого времени страдавшую от засухи и голода. Продукты предназначались исключительно для детей – чтобы дети смогли продержаться в течение зимы. И когда продукты привезли , то заодно засняли на пленку людей из той деревни – вождей, старейшин, играющих детей. Исследователи снова поехали туда примерно через полгода, чтобы осмотреть детей, взвесить их, проверить, помогли ли им оставленные продукты…
– Эфиопия – жестокая страна, и люди там жестокие, – сказал джинн. – Прекрасные и ужасные. И что же ты увидела в своем ящике?
– Сотрудники этого благотворительного фонда были просто вне себя – страшно огорчены и разгневаны. Вождь деревни тогда пообещал им раздать продукты только в семьи с маленькими детьми, которым, собственно, и предназначалась помощь согласно проекту; а проект – это…
– Я знаю. В свое время я знавал немало прожектеров.
– Но этот вождь поступил совсем не так, как его просили. Согласно его представлениям, кормить одни семьи и не кормить другие было недопустимо; а согласно представлениям этого народа, кормить следовало в первую очередь не маленьких детей, а взрослых мужчин, которые могут еще работать в полях и попытаться хоть что-то там вырастить. Так что подаренные продукты вождь распределил слишком широко – и все в деревне только еще больше отощали, а некоторые из тех детей умерли – даже многие, по-моему, – остальные же были в очень тяжелом состоянии от голода, потому что еды той им совсем не досталось.