«Вот оно, то, чего я боюсь», – подумала Джиллиан Перхольт, чей разум продолжал работать словно отдельно от нее, решая, как бы убедиться, галлюцинация это, или все же ужасное существо неким образом явилось сюда на волнах неведомой энергии.

И когда Орхан уже поднялся с места, собираясь прийти ей на помощь, поскольку она по-прежнему смотрела перед собой, точно Макбет на пиру [11] , она снова заговорила как ни в чем не бывало, и аудитория облегченно вздохнула и снова уселась по местам, чувствуя себя несколько неуютно, однако соблюдая правила приличия.

– И что же сделала Гризельда? – спросила Джиллиан Перхольт. – Да, что же Гризельда сказала и что она сделала? – повторила доктор Перхольт. – Во-первых, ничего не понимая, ошеломленная этим известием донельзя, она упала в обморок. А когда очнулась, то поблагодарила мужа за спасение ее детей и сказала детям, что дедушка их очень по ним скучал и любит их крепко, – и она обняла обоих, дочь и сына, да так сжала их в объятиях, что снова надолго потеряла сознание, однако не выпускала детей из рук, и окружающие не могли вырвать их из ее объятий. Чосер не говорит, как не говорит этого и студент из Оксфорда, что она их душила, в словах его слышится страх, как и в объятиях Гризельды чувствуется странная, необычная сила, словно вся ее до того закупоренная в бутылку, насильственно запертая энергия вырывается наружу и заставляет всех троих потерять сознание, уйти в неосознавание, в непонимание происходящего, в неприсутствие в финальной сцене, так замечательно подготовленной их господином и повелителем.

Но конечно же, Гризельда потом приходит в себя, срывает старые одежды, вновь облачается в золотое платье и украшенную самоцветами корону и занимает подобающее ей место за пиршественным столом. Чтобы все начать сначала.

И еще я хотела бы сказать несколько слов, – заметила Джиллиан Перхольт, – о неловкости ситуации, которая описана в этой ужасной сказке. Можно предположить, что история о Гризельде относится к той категории сказок или мифов, где отец или король пытается жениться на собственной дочери после смерти своей жены; тот же Леонт в «Зимней сказке» пытался жениться на Утрате, подобно герою мифа, созданного задолго до появления пьесы Шекспира, – мифа о человеке, ищущем возвращения весны, юности и плодородия путями, неприемлемыми для человеческого существа, существа, противопоставленного траве и полевым цветам. Это весьма неприятная, однако вполне естественная история человеческой ошибки, которую все сказки спешат наказать и исправить. Но самый-то ужас сюжета о Терпеливой Гризельде заключен отнюдь не в психологическом страхе перед фактом инцеста или приближающейся старости. Самое ужасное здесь – форма изложения данной истории и участие в этом Вальтера. Эта история отвратительна потому, что Вальтер захватывает в ней чересчур много позиций: он и герой, и злодей, и судьба, и Господь, и рассказчик – в этой сказке нет игры действующих лиц, нет драмы, хотя студент из Оксфорда (и Чосер за его спиной) пытается менять интонации и настроения героев, сообщая, например, о противоречивых чувствах народа или – весьма сухо и в самом конце – о счастливом браке сына Гризельды, который

…в браке тоже
Был счастлив (по стопам отца не шел
И не пытал жену свою он все же).
Мы в век живем не старый, не похожий…

И рассказчик прибавляет еще, что мораль сей истории заключается не в том, что жены должны следовать примеру Гризельды , когда их так унижают, ибо это было бы невозможно, недостижимо для них, даже если б кто-то из них этого захотел. Мораль здесь совпадает с моралью Иова [12] , говорит студент из Оксфорда (в полном соответствии с Петраркой), и существа человеческие должны терпеливо сносить выпавшие на их долю испытания. И тем не менее наш собственный ответ – это, разумеется, гневное возмущение тем, что сотворили с Гризельдой , тем, что у нее была отнята лучшая часть жизни, которую не вернешь и не возродишь, тем, что энергии ее не давали выхода. Ибо все истории о женских судьбах в художественной литературе – история Фанни Прайс, Люси Сноу и даже Гвендолин Харлет – это истории той же Гризельды, и все героини в итоге приходят к тому же – к удушению, к желанному забвению.

Джиллиан Перхольт подняла глаза. Тот упырь или призрак исчез. В зале слышались аплодисменты. Она сошла с кафедры. Орхан, человек прямой и добрый, сразу спросил, как она себя чувствует, и не было ли ей плохо во время доклада. Она ответила, что у нее слегка закружилась голова, но, как ей кажется, беспокоиться не стоит. Просто небольшой спазм, который быстро прошел. Ей очень хотелось рассказать ему о видении, но что-то мешало. Язык тяжело, точно свинцовый, лежал во рту, и она не смогла выговорить ни слова, однако то, что выговорить было невозможно, продолжало свою весьма бурную жизнь в ее крови, в клетках головного мозга, в нервных волокнах. Еще ребенком она догадалась: если описать словами тех серых человечков на лестнице или ту старую каргу в уборной, то они исчезнут. Но она никогда не могла этого сделать. Она воображала их себе, ужасаясь и восхищаясь одновременно, а порой и видела их, но то было, конечно же, совсем другое дело.

Доклад Орхана завершал конференцию. Ее друг был прирожденным артистом и всегда им оставался, по крайней мере, в присутствии Джиллиан. Она помнила студенческую постановку «Гамлета», в которой участвовали они оба. Орхан играл призрака отца Гамлета, и у всех просто кровь стыла в жилах, когда он глубоким басом произносил свой монолог. Борода его теперь была – тогда-то о седине и речи не шло – цвета «седой чернобурки», но, как и тогда, была подстрижена по моде Елизаветинской эпохи, хотя с годами черты его некогда просто задумчивого лица заострились, стали более резкими; теперь он немного похож, подумала Джиллиан, на Мехмета Завоевателя, каким его изобразил Беллини [13]. Сама она в том спектакле играла Гертруду, хотя мечтала о роли Офелии: ей хотелось быть прекрасной и сойти с ума от любви. Но она изображала королеву, которая не способна была увидеть, как дух покойного мужа шествует по ее спальне, – это пришло ей в голову неожиданно, после совершенно фантастического видения духа Гермионы-Гризельды, когда она смотрела на Орхана, высокого, импозантного, улыбающегося в бороду, который как раз собирался начать свой доклад о Шехерезаде и джиннах.

– Необходимо сразу признать, – сказал Орхан, – что женоненавистничество – основная движущая сила историй и сказок в сборниках былых лет, и, может быть, прежде всего это относится к рамочным историям – от «Katha Sarit Sagara», «Океана сказок»), до «Тысячи и одной ночи», «Alf Layla wa – Layla». Почему это именно так, до сих пор, насколько я знаю, достаточно внятно объяснено не было, хотя, безусловно, этому есть причины как социального, так и глубинно-психологического характера; но остается прискорбным фактом, что женщины в таких историях чаще всего изображены неверными, ненадежными, жадными, неумеренными в своих желаниях, беспринципными и просто опасными существами, успешно осуществляющими свои тайные намерения (здесь мы не принимаем в расчет колдуний, женских духов и оборотней, а также великанш-людоедок) благодаря, как это ни парадоксально, собственной беспомощности. В «Тысяче и одной ночи» для нашей конференции особенно интересна та рамочная история, в которой рассказывается о двух царях, доведенных предательством женщин до отчаяния и желания убивать, но где, однако же, есть весьма сильная героиня-рассказчица Шехерезада, которая вынуждена спасать свою жизнь от мстительной, не имеющей пределов ненависти, вызванной совсем другими женщинами, но обращенной теперь на всех женщин мира, и рассказывать по ночам сказки. Искусство Шехерезады заключено в бесконечном откладывании концовки: она умело прерывала свою историю на самом интересном месте, назавтра рассказывала ее конец и тут же начинала новую, еще более увлекательную историю, которую также прерывала, когда ее застигало утро. Эта женщина, исключительно богатая духовно и исключительно проницательная, – сказал Орхан улыбаясь, – тем не менее пользуется и обманом, и различными уловками в своем положении полного бесправия и бессилия, когда меч ее судьбы висит в спальне у нее над головой, подобно мечу Дамоклову, на метафорической нити – нити ее же повествования – и каждый вечер к следующему утру ей готовят саван. Ибо царь Шахрияр, как и маркграф Вальтер, взял на себя две роли – мужа и Судьбы, оставив жене лишь само исполнение историй да изобретение сюжетов, чего, впрочем, более чем достаточно. Достаточно, чтобы спасти ее, достаточно, чтобы выиграть время, необходимое ей для вынашивания и рождения детей, которых она прячет от мужа, подобно тому как Вальтер прятал своих детей от Гризельды; достаточно, чтобы долго и витиевато тянуть нить повествования, пока Шехерезада не превращается в любимую жену, которая затем, разумеется, «жила долго и счастливо», как это произошло и с Гризельдой. Ведь подобные сказки и истории – это отнюдь не психологические новеллы; им нет дела до велений разума и состояний души героя, им безразлично становление его характера, но они напрямую связаны с Судьбой, с Роком, с тем, что уготовано людям свыше. И как отлично сказал режиссер Пазолини, сказки «Тысячи и одной ночи» все кончаются исчезновением той судьбы, которая «снова тонет в сонливой повседневной жизни». Однако жизнь самой Шехерезады не может снова утонуть в сонливости, пока не будут рассказаны все сказки. Так что возврат к обыденной жизни – это ее конец; то же самое происходит и с Золушкой, и с Белоснежкой, но не с мадам Бовари и не с Жюльеном Сорелем, которые умирают, но не исчезают из жизни вместе с окончанием своих историй. Однако я опережаю события и предвосхищаю собственные же аргументы, которые, как и у моего друга и коллеги доктора Перхольт, касаются характера, судьбы и пола в народной сказке, где характер героини – это не ее судьба, как считал Новалис [14], а нечто совсем иное.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: