Арестованный был заперт навесным замком, и караульный получил приказ охранять окно со стороны сада.

Ночь была темна и мягка, какими бывают ночи только в августе, когда созреют хлеба и яблони расколются от тяжести налившихся плодов. В широком окне обозначался неподвижный горб караульного, но за ним багровели верхушки деревьев, освещенных огнем семафора, над деревьями, в черной пропасти, вздрагивали мутные звезды: их блеск был стерт гущей дыма и пыли, еще не улегшейся на землю.

Караульный долго стоял неподвижно. Потом он начал прохаживаться мимо окна взад и вперед. Гомон вокзала утих, и шаги солдата слышны были ясно. Постепенно они сделались размеренны, затихая и прекращаясь, когда солдат доходил до концов маршрута, к которому примерился, и становясь гулкими, когда он проходил мимо окна.

Андрей притронулся к раме. Она подалась бесшумно. Вероятно, окно давно стояло отпертым.

Он высунул голову и присмотрелся к солдату. Тот отходил к углу дома, шагах в пятнадцати от окна, и, посмотрев за угол, откуда приползали станционные шумы, поворачивался назад. Андрей прикрыл окно, дал миновать его караульному и снова выглянул наружу. Вправо, до конца дома, было не больше десяти шагов, и в сторону сада тянулась грядка кустарника.

Андрей еще раз вслушался в шаги солдата. Главное было в том, чтобы не нарушать методичности его движений. Потом надо было воспользоваться тем коротким временем, когда караульный смотрел на вокзал. Больше было нечего предусмотреть. Случайность могла одинаково спасти и погубить.

Она спасла.

Андрей открыл окно, когда солдат отошел на пять шагов к дальнему концу маршрута. Андрей сел на подоконник, тихо сполз на животе и повис на руках. Оставалось рассчитать момент прыжка, который должен был совпасть с одним из последних шагов караульного. Прыжок был бы нетруден, до земли оставалось не больше полуметра. И вдруг пронзительный свисток паровоза, где-то совсем близко от окна, взвился и понесся в ночь.

Андрей отпустил руки, припал к земле и кинулся в темную гущу кустов. Ожоги их были остры, боль от ударов и царапаний — жестка, но разве только железо могло бы остановить этот бег.

Свисток все еще оглушал округу — разящий и подавляющий, как ураган. И когда отголоски его разместились по невидимым тайничкам ночи, Андрей был посреди огромного пустыря, упиравшегося в железнодорожную насыпь. Он перебежал ее и быстро пошел вдоль полотна…

Конечно, это была другая страна, куда попал Андрей, — страна простодушного люда, неуклюжего, близкого, почти родного…

Но бежать по этой стране было не проще и не безопасней, чем по всякой иной. Да и полно, просто ли вообще, безопасно и легко ли бежать? Побеги совершают герои, а героев так мало на этом свете. Бежать хорошо по знакомым путям. Неизвестные — тяжелы и суровы.

Андрей знал только одну дорогу в этой стране — дорогу, которая его привела сюда. И он побежал по ней, назад к границе.

В школе обер-лейтенант фон цур Мюлен-Шенау был приучен вести дневник. И он привык заносить каждый день по нескольку слов в свои тетрадки, которые складывал столбиком в шкафу, где береглись грамоты, дарственные записи и позеленевший фолиант — «Геральдика и древо рода владетельных маркграфов фон цур Мюлен-Шенау».

Новую тетрадку обер-лейтенант открыл такой записью:

«Я опять прощаюсь с пенатами. В прошлом сохранилась непреодолимая сила. Я прислушиваюсь к молчанию вещей. Оно для меня понятней приказа командира. Я уверен, что умру не скоро. Мне суждено завершить собою род. Он должен истлеть. Я его последняя ткань, обреченная на разрушение. Меня будут катать в кресле, кормить, умывать, пока я не развалюсь. Судьба нарочно помогла моему деду разбогатеть. Род, который был тогда еще многочислен, приговорен к постепенному вымиранию. Богатство деда даст мне возможность сгнить заживо. Я богат ровно настолько, чтобы одиночеству моей смерти ничто не помешало, чтобы я умер среди руин, в молчании прошлого, как символ. Это предуготовано роду. Смертельная рана, которую я получил в Шампани, смертельная для всякого человека, — для меня оказалась только тяжелой. Но этой раны достаточно, чтобы к концу жизни я стал идиотом. Я буду идиотом, безногим и отвратительным, меня будут возить в кресле. Вещи хотят этого. Вековые вещи, которые выпестовали мой род, будут смотреть на его конец.

На этих днях я снова ухожу на фронт. Сознание, что на мою смерть будут глядеть родные стены, наполняет меня бесстрашием. Я уверен, что война не угрожает моей жизни. Но уверенность эта мучительно скучна.

Сегодня, поздно вечером, гуляя в парке, я натолкнулся на какого-то человека, искавшего дорогу. Когда он заметил меня, он попытался спрятаться за деревьями, но я догнал его. Вид у него измученный, он, вероятно, несколько дней в бегах. Я потребовал, чтобы он назвал себя. Он заявил, что он пленный и больше ничего не скажет. Я запер его в усыпальницу. Пусть придет в себя. Утром допрошу. Наверно, крупная дичь».

Андрей очнулся от холода, точно внезапно его окунули в прорубь. Он насилу вытащил руки из-под головы. Он был весь сведен, как содранная с дерева кора. С того момента, как его опустили в подвал на ровные каменные плиты, он заснул, точно в беспамятстве. Проснувшись, он ощупал плиты. Они уходили гладкой поверхностью в темноту. Он пополз в стороны, то вытягивая руки вперед, то приподнимая их над головой. Потом поднялся. Руки его наткнулись на камень. Прямоугольные плиты, какими был выложен пол, нависли сверху отлогим сводом.

Андрей сделал несколько резких движений руками, чтобы разогреться.

Позади него раздался непонятный гул. Он перестал двигаться и прислушался. Гул приближался мерно, точно вдалеке перекатывались какие-то глыбы. Вдруг он прекратился, замирая глухими отголосками в темноте. Грузные отрывистые шаги, сменившие гул, стихли где-то поблизости от Андрея. Потом громыхнуло ржавое железо, зазвенел, как старые часы, замок, и молниеподобный свет резнул Андрея по глазам. Сквозь новую волну гула, поднятую низким голосом, Андрей различил слова:

— Пожалуйте, сударь.

Он вылез на высокий приступок, с трудом сгибая окоченевшие ноги. Молодой солдат, с виду денщик, с засученными по локоть рукавами и в мягких туфлях, провел Андрея длинной чередою коридоров и лесенок в тихие сумрачные залы, завешанные оружием, картинами и рыцарским снаряженьем. Потом постучал в низкую дверь и спросил громко:

— Прикажете ввести?

Андрей остановился в просторной комнате, перед письменным столом, заставленным рамками и грудой стеклянных безделушек. Кругом висели картины, как в музеях, в три-четыре ряда, на железных палках, протянутых вдоль белых стен.

Обер-лейтенант сидел за столом, вправленный в упругую униформу, лицом к двери.

— Ты можешь идти, — сказал он денщику.

Затем раскрытыми светлыми глазами осмотрел Андрея.

— Теперь вы отдохнули, — произнес он, улыбнувшись, — и, может быть, расскажете о себе подробней?

Андрей пожал плечами.

— Я думаю, — продолжал обер-лейтенант, — что гостеприимство, оказанное вам этим домом, обязывает вас к некоторой любезности.

— Гостеприимство дома? — воскликнул Андрей. — Вы, вероятно, хотели сказать — гостеприимство подвала?

— Вы должны простить мне эту маленькую хитрость. Она была вызвана желанием продлить и, так сказать, упрочить ваше пребывание здесь.

— Я не хотел бы стеснить вас своим присутствием, — проговорил Андрей и пристально всмотрелся в обер-лейтенанта. Надо было заставить его переменить тон. Иначе нельзя было понять его намерений.

— Впрочем, мне нечего беспокоиться, — сказал Андрей, повернув голову к стене, — гостеприимство свойственно только дикарям. Я не мог бы отнять у вас времени даже при желании.

Обер-лейтенант повел бровями и сжал всегда немного приоткрытые губы. Но тотчас прежняя улыбка расправила его лицо. Он чувствовал себя свежим и здоровым. День был безоблачен. Солнце уже поднялось над деревьями и мягко грело сквозь открытое окно. Спиртовой кофейник пофыркивал поодаль обер-лейтенанта на круглом столе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: