Но, минуя проволоку, заборы и загородки, люди сходились лицом к лицу, и молва о востоке, молва о западе, молва о горе, нужде и надеждах стлалась невесомым костровым дымком.

Когда перед Андреем, в окне вагона, развернулась эта человеческая пажить, его кто-то толкнул. Он обернулся. Позади него стоял скуластый парень в куцем картузе на затылке. Лоб его был гладок, черта исчезла, глаза живо горели, и рот подергивался довольным смешком.

— Это заварили мы! — сказал он, кивнув на муравейник и потирая руки.

От него веяло свежестью крепко поспавшего человека, и он упруго потягивался, хрустя суставами угловатых рук.

— Славная получилась опара. Ишь как пузырится! Я так думаю, — сказал он, сдвинув брови, — побольше бы этаких котлов.

И опять, туго потирая руки, пояснил:

— Братается народишка.

Потом Андрей видел, как на поле он скользнул в кучку людей, посновал там, вынырнул, перебежал к другой кучке, к третьей. Вслед ему оборачивались то со смехом, то молчаливо. Он засевал в толпе какие-то небывалые мысли и был похож на соринку в бутылке с водой, которую взболтнули: вот быстро шнырнет, вот остановится, вот снова двинется, как от толчка.

Когда переселились в лагерь, дядя Кисель пошел бродить в народ. Здесь обрушилась на него разноречивая молва, точно камни с косогора, и он заметался по полю испуганным зверем.

— Спокойной жизни, дяденька, там нету. Приходит эта самая гвардия — давай лошадь. Крестьянин, сам понимаешь, беззащитный, — дает.

— Мужики у нас нынче вроде разбойников: в каждом дому бомбы держат, в овине — пулеметы, при себе всегда ножик. Без этого не проживешь.

— Брось брехню слушать. У меня скотина пала, вот я и ушел. А жизнь приятная, всего вволю.

— Кабы жизнь была возможная, нешто мы на такие мученья пошли бы? Сил никаких не стало.

— Каждый человек сам себе барин. Что желает, то и возьмет. Говорю тебе, поезжай без сомненья, не раскаешься.

Немцы в русских гимнастерках, загадочно улыбаясь, ломано говорили:

— Россия хорошо, Германия хорошо — все хорошо, когда голова.

Кургузый человечек взвизгивал и негодующе размахивал руками.

— Как вы могли уехать? Вы говорите — тяжело, а я вам говорю — Россия кончилась, вся вышла, больше не имеется! В России скоро одни собаки останутся, кости кушать. Никакого дела там сделать нельзя.

Благообразный солдат из ратников усовещивал:

— Земля — божий дар человеку. Поселил тебя господь на русской земле — она тебе мать. Прими от нее всякую обиду, понеси наказанье. Нет греха больше, как бросить мать свою в юдоли…

В сумерки дядя Кисель вернулся в лагерь, качаясь, точно от ветра. Всю ночь он ерзал на соломе, маялся, как в бреду. Поутру, как только солдаты завозились на нарах, он вышел на середину барака и произнес растяжно:

— Братцы, а братцы! Послушайте меня, братцы. Хворый я человек, а кругом каждый про себя. Совета вашего прошу, куды мне теперь, братцы?

Ему никто не ответил.

Он медленно согнулся, поставил на пол одно колено, за ним другое.

— Христа ради, прошу, братцы, куды мне податься, дайте совет.

Лепендин кашлянул, оглядел нары и сказал:

— Я, братец, смотрел за тобой, пока ехали. Жить тебе осталось недолго, все равно где помирать. А по железке ты место занимаешь, лежишь. В это время которому народу домой надо — может из-за тебя в поезд не попасть…

Не поднимаясь с колен, дядя Кисель спросил:

— Умереть на родной земле, чай, легче, братцы? Умереть-то, а?

Лепендин опять оглядел нары. Никто не отзывался, точно все еще спали.

— Наш тебе совет такой, — сказал Лепендин. — Оставайся тут, потому хорошей смерти человеку нынче нигде нету.

Он поправил под собою лукошко, затянул пояс, отвернулся.

Дядя Кисель постоял еще на коленях, покачиваясь и закрыв глаза. Потом встал, подошел к своей наре, взял из подголовья полушубок, свернул его и начал старательно увязывать веревкой. Кончив это дело, он задумался.

С нар поглядывали за ним пристально, как за чужим. Он стоял неподвижно, наклонив голову, борода его упиралась в грудь пышным валом, руки растопырились, точно он выронил какую-то работу.

На Лепендина вдруг напал кашель.

Тогда дядя Кисель нахлобучил шапку, взвалил на спину полушубок, взял мешочек и качко, по-мужичьи расставляя ноги, пошел к выходу.

Минуты две после того, как закрылась за ним дверь, было тихо. Потом, один за другим, пленные послезали с нар и гуськом, не глядя друг на друга, покинули барак, миновали лагерные ворота, вышли в поле.

Дядя Кисель колыхался над грудами узлов, скарба, над людьми, затянутыми реденьким костровым дымком. Желтая овчина торчала горбом за его спиной, и он подогнулся под ней, как под непосильной кладью.

Путь он держал назад, в плен.

Скуластый малый шмыгнул откуда-то в кучку солдат, провожавших дядю Киселя глазами, и расколол молчание прочными, как клин, словами:

— Вот какое дело. Я говорю, что кто хочет в одиночку быть, сам по себе, — такой человек в наше время не жилец. Народ теперь зажил миром, по согласию, на равном праве. Этаких людей нам не надо.

И малый махнул рукою туда, где скрылся дядя Кисель.

Лепендин отозвался подголоском:

— Я ему так и объявил: не надо, мол, нам таких, ступай с богом!

Дорога, дорога!

Через трупные ямы, залитые известью, через обрубки тел, ползущие, точно земноводные твари, сквозь вопли, стенанья и стоны; по земле, засеянной смертью, — дорога к жизни.

В вагоне-госпитале, прицепленном к хвосту состава, в худосочные обрезки ног и рук игольно-тонкими шприцами впрыскивали дигален и морфий и в набухшие узлами вены вливали соляные растворы. Пульсы, отбившие положенные удары, наново наполнялись тягучей кровью, губы еще раз начинали шевелиться и опять испускали шепот:

— Сестри-ца, при-еха-ли?..

— Сейчас приедем.

— В ка-кой мы… губер-нии?..

— В Смоленской.

— До Тан-бовской далеча?

— Сейчас, сейчас.

Людям, заполнявшим сверху донизу передние вагоны, не впрыскивали наркоза. Но они качались, как пьяные, словно вдохнув веселящего газу, висли на окнах и навстречу ветру, пахнувшему житом, гикали несвязные песни. Внезапно проснулось непробудное добро, и друг перед другом люди распахнулись весенними окнами — пособляли увязывать мешки, делились бураками, уступали лавки недужным и хилым, — со смехом и неуклюжей простотой.

Поезд крался переплетом рельсов, по-змеиному выгибая свои зеленые суставы и заползая в щели между разбитых вагонов. Все медленней становился его ход, все больше нагромождалось по сторонам омертвелых поездов, и вот он стал.

Скуластый парень навалился плечом на Андрея и внятно прошептал:

— Смотри-ка.

В пустом вагоне, стоявшем на соседнем пути, германский солдат, оглядевшись по сторонам, быстро вынул из кармана складной нож, отрезал оконный ремень, скатал его роликом, спрятал вместе с ножом в карман и юркнул из вагона.

— Тэ-эк-с, — протянул скуластый, — на-чи-нается!

Он весь задергался от рассыпчатого неслышного смеха, и его глаза оплелись сеткой тонких, как паутина, морщинок. Но вдруг он выпрямился.

Где-то вдалеке треснул разбитым стеклом короткий выстрел.

Скуластый повернулся к солдатам, снял картуз и громко отчеканил:

— Поздравляю, дорогие товарищи, с благополучным приездом на родину.

Точно от этих складных слов рвануло поезд, и все в вагоне весело посыпалось назад.

Андрей ухватился за локоть скуластого и, падая, взглянул в его лицо. Оно светилось ребячьей радостью, и на нем не было ни тени морщин.

— Вставай, вставай, товарищ, — сказал он, подтягивая Андрея за руки.

И тогда полыхнуло на Андрея каким-то зноем, и он втянул его в себя, как утопающий втягивает воздух, и тут же выдохнул с диким воплем.

И весь вагон подхватил стократно этот вопль, и в десятках вагонов, из сотен грудей прозвенел он катящимся железом, вырвался в окна и двери, смял, сломал, задушил грохот поезда и через груды стали и камня понесся в поля, на просторы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: