Мы уселись в углу. Против воли я был им очарован и покорен. Марциалу нравилось гасить искры моих восторгов, дать мне показать мое невежество и тут же выложить какую-нибудь историю, полную ядовитой клеветы. Он был простодушным и вместе с тем изощренным, и в этом было что-то подкупающее. Временами я попросту не понимал беглых намеков, жаргонных словечек, скрытой иронии.
Меня подводило собственное тщеславие. Мне не хотелось задавать слишком много вопросов. Вместе с тем я подозревал, что он втайне тоскует о своей родной Билбиле, несмотря на ее неприглядность и уродующие ее железные рудники, которых я никогда не видал.
— Я не жил в особняках, — сказал он мне на прощание с оттенком презрительной иронии, к которой примешивалась откровенная зависть. — Не принимай слишком всерьез своих хозяев. Мы, бедные образованные провинциалы, должны сохранять свое достоинство.
Я не испытывал особенного желания снова с ним встретиться.
В домашней библиотеке Лукана я прочел его произведения, которые еще не достигли Кордубы. Его поэму о Трое, его «Сильвы» и другие ранние произведения. Просматривая книги на полках, я натолкнулся на «Сатиры» Персия, о котором как-то при мне упоминали, как о друге юности Лукана. Они показались мне проникнутыми горечью и раздражением, непохожими на стихи других поэтов из-за обилия загадочных эллиптических оборотов и неоправданной сжатости. В общем нечто весьма отличное от могучей риторики и патетики, свойственных поэзии Лукана, чьи приемы и восхищали и отталкивали меня. Я упомянул о «Сатирах» в разговоре со своим хозяином, присовокупив, что стилистические крайности автора уж чересчур бросаются в глаза. Лукан улыбнулся и не стал возражать. Просто сказал, что горячо любил поэта, который умер двадцати восьми лет от роду. (Самому Лукану было двадцать шесть лет, я был на два года моложе его, но выглядел он старше своего возраста.) Вступление первой сатиры засело у меня в голове, хотя я и старался вычеркнуть его из памяти — мне претила манера автора, его стихи казались мне неискренними, каким-то тупиком, темным и опасным пустырем, поросшим чертополохом, изрытым ямами и усеянным острыми камнями.
Это презрение уязвило меня. Я понимал, почему такого рода поэмы не доходили до Кордубы. Библиотекарь, седой грек из рабов Лукана, шепелявый и хромой, заметив, что я читаю «Сатиры», перестал жаловаться, что продают шероховатый и рыхлый пергамент. Он сказал мне, что Лабеон был второстепенным поэтом и что он перевел «Илиаду», однако старик не знал, кто такой Полидам. Может быть, автор имел в виду гомеровского Полидама, чье имя Цицерон приложил к Катону и к своему другу Аттику. Смысл оставался для меня неясен. Библиотекарь полагал, что это нарицательное имя для самовлюбленных педантов и глупых старух, читающих нравоучения. Я решил, что Персий, быть может, зная или предчувствуя свою раннюю смерть, дал волю своей горечи, своей обиде на жизнь — ведь он провел слишком много времени в одиноком углу, в нищете, снедаемый завистью и отчаянием, которые исказили его восприятие мира. Дурная манера писать. Я был рад, что Лукан не усвоил склонности своего друга к загадкам и иносказаниям.
В библиотеку зашел Лукан со своим секретарем-скорописцем. Он хлопотал о галерее портретов знаменитых писателей, задумав расширить свою библиотеку, хотел украсить ее ими. Он стал диктовать письма к своему другу, проживавшему в Вероне, который обещал ему достать копии самых схожих портретов Катулла и Корнелия Непота.
Библиотекарь сказал:
— Не забудь указать точный размер, не то нам придется с копий делать новые копии.
Лукан кивнул.
— Да, дело не столько в расходах и в потере времени, как в том, что каждая последующая копия все дальше отходит от подлинника. Именно поэтому я обращаюсь к Вибию прямо в Верону. — Он повернулся к секретарю. — Припиши следующее: «Прошу тебя пригласить самого лучшего художника в городе, ибо как ни трудно уловить сходство, когда пишут с натуры, несравненно труднее его соблюсти при копировании». — Он внимательно посмотрел на портрет Вергилия, уже висевший на месте. — Пиши дальше: «Еще прошу тебя проследить, чтобы художник не забывал о сходстве, желая щегольнуть своим мастерством или по иной причине. Кроме того, если ты не найдешь в Вероне человека, которому можно доверить работу, дай мне знать, и я пошлю художника из Рима». — Он взглянул на Свиток в моей руке и снисходительно улыбнулся: — Ты все еще занят беднягой Авлом? Он был бы польщен, если бы знал об этом. Есть нечто притягательное в загадках, не правда ли?
Я видел его жену Поллу Аргентарию за обедом в домашнем кругу в день моего приезда. Она оказалась не такой величавой, как я ожидал. Она была стройна, изящна, у нее были влажные капризные губы, очень тонкие золотистые волосы, слегка завивающиеся на концах. Она как бы излучала сияние. Она поднимала широкие дуги бровей, выражая искреннее удивление по любому поводу, не смеялась, но, казалось, то и дело готова была рассмеяться, в уголках губ, в глазах сквозило затаенное веселье. Она напоминала развитую не по летам девочку, играющую роль матроны, которая так опьянена успехом, что вот-вот готова себя выдать: смотрите, как ловка я, всех вас вожу за нос!
Из сказанных мимоходом, но явно неспроста слов Лукана, подхваченных Марком Клодием Флакком, человеком с чешуйчатым лицом, приживальщиком, не упускавшим случая угодить и польстить хозяину, я узнал, что она пишет свое имя через два «л». (Меня удивило, что Лукан выслушал комментарии Флакка, хотя вообще он не замечал его присутствия. Впоследствии он пояснил, как бы извиняясь, что обязан этому человеку, вовремя предупредившему его о попытке врагов его опорочить.) В манере писать «Полла» вместо «Пола» есть деревенский или скорее старомодный оттенок, намек на древнее происхождение ее семьи, не желавшей раствориться в городской среде. Марциал упоминал об отсталых патриотах, которые растягивают до невозможности гласные, так что у них получается какое-то ржание, они проглатывают «е» и напирают на «и», желая походить на горцев. Они разыгрывают из себя этаких трудолюбивых катонов, обрабатывающих каменистую почву плугом несгибаемой морали.
Обед проходил спокойно. Полла больше молчала, а я старался поменьше на нее смотреть. Сотрапезники обсуждали судебные процессы, о которых я ничего не слышал. Самым интересным собеседником был Мунаций Грат, богатый подрядчик, представитель среднего сословия, говоривший очень низким голосом. Он гордился им и старался говорить все басовитее и басовитее, пока слова его не потонули в некоем густом рыке.
— Никогда не приглашай Фабулла на обед, — разглагольствовал он. — Он вечно голоден. Уже возвестили четыре часа и объявили перерыв в заседании суда, на средах обучали петухов и зайцев — происходили игры в честь Флоры, — и все же он завернул ко мне, надеясь на угощение. Мне пришлось послать за рабами и приказать им немедленно вымыться. «Тебе горячей воды, Фабулл? — спросил я его. — А ведь у нас еще не принесли холодной. Кухня закрыта, плита не растоплена. Подумай только, еще далеко до пяти часов. Всего час пополудни». Тут меня осенило: «Фабулл, — сказал я ему, — ты опоздал к завтраку».
Полла покинула нас рано, и я утратил всякий интерес к разговору. После этого я лишь однажды мельком видел ее близ атрия, и мне показалось, что лицо ее вспыхнуло. Феникс указал мне на ее домоправителя, у которого на поясе висела чернильница, вызывающе красивого египтянина, с лицом замкнутым, словно могила, полная летучих мышей, скорпионов и старого золота. Я не мог себе представить, о чем она разговаривает с Луканом, когда они остаются вдвоем. Если они когда-нибудь остаются вдвоем.
14
Персий, «Сатиры», перевод Ф. Петровского.