Он кивнул мне и прошел мимо, потом вернулся и подозвал меня. С ним был другой гвардеец, он нас познакомил, сказав, что это трибун Гавий Сильван. Атлетически сложенный человек с веселым и приятным выражением лица, с прямыми бровями и глубокой бороздкой над переносицей. У него были спокойные, налитые светом серые глаза, он долго не отводил от меня уверенного, оценивающего взгляда, не проявляя при этом назойливости. Трибун производил впечатление независимого человека, справедливого и бесстрашного, в известном смысле счастливого. Присущая ему отчужденность скорее вытекала из благожелательности и сознания своей силы, чем из эгоистической самовлюбленности. Мне еще не случалось встречать человека, который сразу же производил бы впечатление столь прекрасно контролируемой энергии. Казалось, он сам для себя окончательно определил, в чем ценность человека, и прочно на этом остановился. Однако он не вступал в разговор.

Аспер предложил выпить вина и повел нас вокруг Форума Юлия в Субуру, у входа в которую висели окровавленные бичи. На вывеске значилось: «Львица», но на дверном косяке было написано: «Три Газели готовы к тому, к чему вы готовы, зная, как они к этому готовы». Тут же были нарисованы три обнаженные девушки о головами газелей. За главным помещением виднелся небольшой дворни с увитыми плющом беседками и облетевшими лозами. Жалобно стонала невидимая флейта, на полукруге мозаичного пола танцевала девушка, медленно и плавно изгибаясь под аккомпанемент кастаньет. Мы уселись на широкие скамьи и заговорили об Испании, где Аспер служил некоторое время, после того как был переведен из стражи. Сильван принимал участие в набеге Клавдия на Британию и рассказал несколько эпизодов из этой молниеносной кампании, расчистившей путь для императора. Затем они спросили, что я намерен делать в Риме. Я догадался: им известно, что я живу у Лукана.

— Сам не знаю, — ответил я рассеянно, так как не мог отвести взгляда от танцовщицы, несомненно уроженки Гадеса. Больше нигде она не могла научиться таким плавным телодвижениям, протекавшим единой волной, объемлющей множества кратких пауз и подъемов. Тело двигалось, как некий промежуточный элемент между рыданием флейты и хрупким потрескиванием кастаньет, словно высокая, жесткая нота, углублявшая и разбивавшая гармонию; своей резкостью она отпугивала грацию, дабы обрести ее в новой и опасной форме. Впервые в Риме все во мне слилось в страстном кличе: «Бетика, Испания!» — У меня не было определенных намерений, когда я покидал дом, я хотел лишь выполнить деловые поручения отца. Но теперь я с каждым днем все острее чувствую, что не могу вернуться на родину, пока не обрету другую цель путешествия; но какова она, о том ведомо одному Меркурию!

— Какая может быть еще цель? — спросил Сильван. — Ты молод и, естественно, впечатлителен. Тебе кажется, что в Риме таится некий глубокий смысл, хотя, быть может, и не тот, что тебе открылся в школьные дни при чтении меланхолических стихов Вергилия.

— Да. Порой мне кажется, что я его постигаю. Потом я теряю уверенность.

— Если ты обнаружишь этот смысл, поведай нам, — не без сарказма бросил Аспер.

— Так и надо, — энергично вмешался Сильван, как бы порицая Аспера. — Мы также стараемся постигнуть этот смысл. Асперу совестно, что он в таком возрасте все еще не обрел его. Я тоже его не открыл, однако не стыжусь этого.

— Мы волей-неволей кое-чему научились, — проговорил Аспер; он выглядел теперь унылым, мрачным и закусил нижнюю губу.

— Кое-чему. Крестьянин в нагорьях Далмации тоже кое-чему выучивается между колыбелью и могилой. Но этого недостаточно. Возможно, мы приобрели еще меньше знаний, чем он. — Сильван задумался и стал покачивать кружкой, глядя, как плещется в ней вино. — Я забыл многое из того, чему учился, и, пожалуй, самое лучшее. — Он посмотрел на меня и слегка прикоснулся к моей руке. — Ты поступаешь правильно. Так и подобает мужчине. — И уже с улыбкой спросил: — А ты не подумывал о том, чтобы завербоваться в армию?

— Нет, — поспешно ответил я.

— Пожалуй, это самый худший исход, хотя здесь есть немалые преимущества. Хорошо принести присягу, которая свяжет тебя целиком — и душу и тело… — Он помолчал и отхлебнул вина. — И ты будешь счастлив, доколе будешь сохранять верность присяге.

Тут вмешался Аспер, не скрывая своей горечи, но глядя дружелюбно на Сильвана.

— Он перефразирует только изречение философа. Слушайте, — добавил он, изменяя интонацию, дабы показать, что приводит цитату: — «Да будет известно веем людям, что все вещи на свете, кроме добродетели, изменяют свои наименования и становятся то хорошими, то дурными. Первоначально воина связывают присяга в верности, любовь к его знаменам и отвращение к измене, но в последующем от него будут требовать исполнения других обязанностей и оказывать ему доверие после принесения новой присяги, — так будет с теми, которых ты приведешь к счастливой жизни. Надобно заложить основы и привить людям добродетель. Пусть их удерживает некое суеверное преклонение перед добродетелью, пусть они ее обожают, пусть Они желают жить с ней и отказываются жить бее нее».

Мне хотелось спросить, какого философа он цитирует, но, когда Аспер умолк и отхлебнул вина, я сообразил, что это может быть только Сенека.

— Все это справедливо, — проговорил Сильван, все так же задумчиво разглядывая вино в своей кружке. — Но присяга способна жить своей собственной жизнью. Она может побудить нас отвергнуть то, что мы прежде клялись уважать и охранять, если оно окажется недостойным, так низко падет, что ему уже нельзя будет служить. Присяга может оказаться обоюдоострым мечом, не только силой объединяющей, но и поводом к разладу.

Девушка уже не танцевала, тело ее лишь слегка колебалось, как водоросли, подхваченные легким движением воды.

— У меня слишком беспокойный характер, — ответил я, думая лишь о предложении вступить в ряды войск и еще не догадываясь о скрытом значении слов Сильвана. Я был взволнован, словно меня и в самом деле могли уговорить завербоваться. Эти два человека, особенно Сильван, против моей воли внушали мне понятие о чем-то хорошем и желанном, превознося аскетическое отречение от легкой жизни, сопряженное с военной дисциплиной, к которой я до сих пор испытывал глубокое отвращение.

— Жизнь без цели — жалкая штука. Ценность присяги заключается в том, что она становится мерой всей твоей жизни. Ты приносишь ее и понимаешь, почему природа не терпит пустоты. Служение цели заполнит все твое существование. — Сильван в первый раз взглянул на танцовщицу, у которой руки были подняты кверху и только пальцы слегка шевелились. Все посетители и слуги, кроме самой танцовщицы, имели скучающий вид, словно чего-то ожидали. Возможно, чего-то ждала и девушка. У меня возникла уверенность, что близится некое откровение. Сильван возбудил во мне смутное предчувствие и ожидание яркого озарения — каких-то слов или деяний.

— Пока она танцует, она тоже составляет часть этого целого, — к моему удивлению, тихо добавил он. Я старался не обнаруживать своего внимания к девушке, ибо мне казалось, что он относится к ней с явным презрением. Я захотел спросить, частью какого целого она является, но побоялся, хотя в глубине души понимал, о чем идет речь. «Может, это и есть откровение, — мелькнула у меня мысль, — а я упускаю его». До сих пор мне еще не приходилось испытывать такого состояния, даже когда я впервые прочитал Вергилия и решил, что я тоже поэт.

— Мне по душе Рим, — сказал я, еще сам как следует не зная, что я собираюсь защищать. — Кажется, он живет истинной жизнью. Хотя и знаю, что это «Город, где жизнь сама родилась, как некая чужеземка»[15].

Я вспомнил стих Лукана и процитировал его, опровергая свое высказывание. Сейчас эта строка приобретала совсем другое значение, чем то, какое я ей раньше приписывал. То не был выпад против притока рабов, вольноотпущенников и жителей Востока, но указание на нечто, крепко укоренившееся в Риме и расколовшееся в себе самом. То было нечто гнездящееся в самом сердце римского общества и непрестанно ухудшающееся, более того, обреченное ухудшаться. Я подумал об одетых в козьи шкуры членах братства, вышедших из своей пещеры и бегающих вокруг Холма, который являлся центром вселенной, и порадовался, что не попал на это зрелище, а вместо того встретился с преторианцами. То были остатки древних, уже изжитых верований. Центр вселенной находился здесь, и я чувствовал всю значительность слов и умолчаний Сильвана, который был мне и близок и далек. Я колебался, желая дать пояснение к строке Лукана, не вспугнув неожиданно открывшийся мне смысл. — Нельзя отрицать наличия жестокости, страданий и нищеты, но есть и нечто искупающее. Все это — Цель, то самое, чего вы так жаждете.

вернуться

15

Лукан, «Фарсалия», перевод Е. Бируковой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: