Я заметил, что Лукана раздражают нападки Грата на изысканный стиль. Ему хотелось возразить, но он выжидал. Когда наконец замолк хохот Феста, он сказал с добродушным видом, но серьезно:
— Разумеется, это дело вкуса. Но откуда берется вкус? Все дело в характере человека, а он всецело зависит от политических взглядов.
— Ты хочешь сказать, что можно по стилю определить политические симпатии человека? — спросил Афраний, делая рукой какие-то промеры на статуе.
— До известной степени, — ответил Лукан. — Возьмем, например, Цицерона с его умением постепенно понижать тон, с неизменным ритмическим построением фразы. Разве нельзя угадать, что перед нами выскочка из Арпина, который пытается уверить пае, что он унаследовал вековую культуру Рима И ратует за дружеское объединение всех собственников против крайностей радикалов и консерваторов? Разве не почувствуешь в Саллюстии, с его обрубленными фразами и туманной краткостью, человека, желающего преобразовать распущенный мир? Приверженность к тирании — в изощренном и пряном языке Мецената? Стиль не что иное, как выражение духа человека. Если у человека душа здоровая и бодрая, то стиль у него энергичный и он достигает своей цели. Если душа утратила равновесие, его творчество приходит в упадок. Слова обоготворяют или уничтожают.
Он одушевлялся по мере того, как говорил, и теперь не знал, как ему закончить. Голос его прозвучал резко, и фраза оборвалась на какой-то неопределенной ноте.
— Мне по вкусу, когда душа проглядывает сквозь плоть, — сказал Афраний. — Тогда жизнь становится интереснее. Такое стремление обнаруживают те, кто выщипывает или прореживает себе бороду или обнажает одну верхнюю губу, предоставляя остальным волосам расти, как им вздумается, или те, кто носит прозрачную тогу и никогда не изволит делать того, что может пройти незамеченным.
Он облокотился на плечо бронзового юноши и кивнул Трифону, своему любимцу, который лежал на разбросанных на полу подушках, одетый в короткий пурпуровый плащ; его сандалии были украшены рубинами.
Лукан уже овладел собой.
— Если позволительно сравнивать мелочи с важными предметами…
— Несомненно, позволительно, — подхватил Афраний. Он положил ладонь на голову Трифона, которому это явно не нравилось, и заставил его принять почти такую же позу, как у бронзового юноши. Затем он сдернул с Трифона плащ и запустил агатовой застежкой в серебряное зеркало.
— Не шевелись, — приказал он и отошел, чтобы полюбоваться на расстоянии. — Какое поразительное сходство! В котором из двух больше изящества? В котором из них больше жизни?! — спросил он восторженно. Мальчик и статуя в самом деле составляли прекрасную пару, хотя Трифон выглядел более вялым и, казалось, был менее способен действовать. — Пойди сюда, я тебя поцелую, капризный слепок с классического образца!
Мальчик выпрямился и лениво вернулся на свои подушки, преувеличенно виляя бедрами, не то с вызовом, не то от смущения.
— В таком случае, что ты скажешь о современной моде? — лукаво спросил Лукана Фест. — Насмешка над нормальными понятиями. Все, что было некогда принятым, ныне считается недостойным. Всюду новшества — как в языке, так и в прическах. Устаревшие и старомодные слова сталкиваются с жаргоном притонов. Одни метафоры, и никаких фактов. Мысли даны так обрывисто, что читатель недоумевает и готов обвинить себя в недостатке сообразительности. Или, наоборот, так пространно, что теряется смысл в избытке пустословия.
— Смесь вырождения и бунтарства, — сказал Лукан, теперь уже совсем успокоившийся.
Афраний встал, слегка покачиваясь и теребя нос. Потом он нагнулся и поднял Трифона.
— Я вернусь через несколько минут, друзья, — сказал он. — Извините мои дурные привычки. Или одобрите их.
Несколько дней спустя я встретил мать Лукана Ацилию. Меня уже представили его отцу, ведавшему сбором императорских податей; у него были те же черты, что у сына, но в несколько меньшем, как бы усохшем масштабе, сморщенная шея и жилистые руки, чуть скошенный рот и маленькие глазки. Скрытность, едва проглядывавшая в сыне, в отце была ясно выражена. В молодости он изучал риторику, но бросил учение, чтобы заняться финансовыми делами, составлявшими теперь содержание его жизни. Мне он не понравился. На меня он не обратил внимания, его интересовали только дела, и он тут же пустился в сложные денежные расчеты с Луканом и домашним казначеем. Уже уходя, он обратился ко мне:
— Я послушал бы, что ты мне расскажешь о торговле в Бетике.
При этом он скривил рот, словно был заранее уверен, что от меня нельзя узнать ничего заслуживающего внимания и обращение ко мне было лишь данью уважения начальнику города Кордубы. Жена этого тощего финансиста, с которой он развелся, существенно отличалась от него тем, что проявляла чрезмерный интерес к моей семье. Не в пример прочим Аннеям она живо интересовалась своей родней из Бетики и несколько раз навещала Кордубу. Ацилия принялась настоятельно расспрашивать меня о многочисленных родственниках и друзьях. О большинстве из них я не знал ничего либо очень мало, разве что кто-то из них тяжело болен, страдает подагрой, умер, одряхлел, в отставке, стал бременем для своей семьи и его имя вспоминают лишь, когда гадают о составленном им завещании. Она приставала ко мне с тетками, о которых я никогда в жизни не слыхал, и в общем я обнаружил такое чудовищное невежество по части родственников, что стал опасаться, как бы она не объявила меня самозванцем.
Она носила давно вышедшую из моды прическу. Начесывала волосы на уши легкой волной, спереди завивала их, и получалось нечто вроде валика с мелкими локонами по бокам, приглаженными плотно к впалым вискам. Решив, что перед ней молодой человек на редкость тупой, она продолжала расспросы терпеливо, но не без язвительности. Лишь в немногих случаях мне удалось удовлетворить ее жажду подробных и точных сведений.
— А ведь я не слыхала, что Луцилия умерла, — повторяла она с явным удовлетворением. — Подумать только: умереть в ее годы оттого, что ужалила оса! Нелепо. И все же это меня не удивляет. Раз уж речь зашла о ней, я не могу не вспомнить, как мы однажды поехали на ферму ее деда в Скалистых горах и у нее в волосах запутался воробей. Она так испугалась, что едва не выпала из коляски. Потом мне стало ясно, почему через три месяца у нее случился выкидыш. — Она обратилась к сыну: — Подумать только: Луцилия умерла. Всего лишь от укуса осы.
Лукан рассеянно на нее взглянул и кивнул головой. Спросив вторично, вернулась ли Полла, она снова принялась за меня.
Высохшая женщина с длинным лицом, жестким и гладким, как пергамент, покрытым, сетью мелких морщин. Она двигалась энергично, но как-то толчками, словно каждый член ее подчинялся отдельному волевому импульсу, не вовлекающему в движение все тело. Она вечно торопилась, как будто у неё было по горло неотложных дел, хотя на самом деле не знала, чем заполнить свой досуг.
Мы прогуливались с ней по саду, и пушок на ее губах и подбородке походил в лучах солнца на желтую пыль. Дорожка, окаймленная самшитом и миртами, выводила к фонтану, в котором струйки воды били из серебряных трубок. Кусты вокруг были подстрижены и напоминали огромных птиц. Когда мы подошли к фонтану, она осмотрела трубки, дабы удостовериться, что рабы не поцарапали их и не отломили ни кусочка серебра. Она плотно сжимала губы. Губы ее были полнее, чем можно было ожидать при ее худобе, и не совсем утратили следы тонкого рисунка. Феникс передал мне со слов слуг, что она не ладит с Поллой. Я подозревал, что та, застигнутая врасплох посещением свекрови, заперлась в своих комнатах и заставила Лукана сказать, что ее нет дома.
— Я помню твою мать, молодой человек, — снова заговорила Ацилия, словно в чем-то меня обвиняя. Она стояла, расставив ноги, скрестив руки на плоской груди. Тут она свирепо поглядела на меня. — Я нередко задавала себе вопрос: как воспитает она своего сына? Еще в одиннадцатилетнем возрасте она играла в куклы и плакала над куклой, разбитой на куски. Твоя мать была верна своим привязанностям. Теперь расскажи мне, что ты поделываешь в Риме? Почему ты остановился у Марка? Разве у тебя нет других знакомых или друзей? Долго ли ты пробудешь здесь?