— Я же стану читать все подряд, — сказал он, прикасаясь к рукописи с каким-то благоговейным страхом и отвращением. Как будто там заключалась частица его души и нечто ниспосланное божеством. — Я выберу лишь то, что считаю наиболее удачным, и буду пояснять, как эти отрывки связаны между собой.
Все еще исполненный чувства своего превосходства, я поблагодарил его от всей души. И он стал читать.
Сперва мне было трудно сосредоточиться. Отчасти потому, что я все еще переживал сцену в библиотеке. Знаменательная минута моей жизни, когда я вдруг перестал быть жалким приживальщиком поэта и оказался с ним на равной ноге. И тут же, не без угрызений совести, я осознал, что ежедневное общение с поэтом незаметно выветрило уважение, какое я испытывал к нему. Нельзя было не ощущать волнующий контраст между человеком, который читал слегка напыщенным и неустойчивым тоном, и поэмой, где высказывалось беспощадное суждение о Риме и о его истории. Я разглядывал морскую раковину, раздумывая, смогу ли, если приложу ее к уху, услыхать приглушенный рев океанских волн. Через некоторое время Лукана увлекли стихи, и он стал читать лучше. В его голосе теперь слышались отзвуки океана.
Я собрался с мыслями. Передо мной был ответ на сцену в библиотеке — в выражении лица поэта, в его уверенном голосе, в напряженном ритме, в дерзких словах. Поэма становилась действительностью, глашатаем которой был человек, вынужденный в чем-то превзойти себя. Но овладела ли заключавшаяся в поэме сила человеком до мозга костей, заставляя его волю и тело выполнять ее повеления? Не толкала ли она его на деяния, которых он страшился, но которые гармонировали с его эпическим гневом? Бесспорно, поэма воплощала в себе Рим. Борьбу свободы и тирании. Мне было неясно, соглашался ли я с суждениями о современном историческом моменте, высказываемыми в ней, или отвергал их. До меня доходило нечто скрывавшееся за ними. Моральный импульс, столь же абсолютный, как дух жертвенности, который я почувствовал в Сильване.
Мне внезапно открылся смысл слов Сильвана. Хотя бы частично. При нынешнем положении вещей никто не может чувствовать себя настоящим римлянином. И все же в окружающей нас действительности глубоко таились силы, заставлявшие его искать римскую правду, которой бы он мог себя посвятить. Подхваченный мрачной силой стихов, я чувствовал, что для меня наступил роковой момент выбора. Я должен вмешаться, хотя и бессилен повлиять на события. Мне представилось государство римского народа, раздираемое анархией и деспотизмом. Я увидел, как подкапываются под фундамент, на котором была основана власть закона. Я понимал, что между взглядами Сильвана и Лукана глубокая и значительная разница. Но в одной точке они сходились. В моей душе продолжалась борьба.
И вместе с тем, хотя я я не усматривал слабых мест в его объяснениях, я не представлял себе, что картина исторических событий могла бы сложиться по-другому. Разве можно было иным путем водворить мир и порядок, иными средствами положить конец столкновениям крупных землевладельцев, средних коммерсантов, владельцев крупного капитала и безземельных поселян? Сердце мое соглашалось с картиной, нарисованной в поэме, но мой разум ее отвергал. И это было мучительно.
Мог ли я оставаться глухим к этому боевому кличу, призыву, требовавшему от меня верности? И мог ли я не ответить на них чистосердечным согласием? Я готов был поцеловать край одежды поэта, когда он прочей обращение героя к Оракулу:
Наконец он умолк. Его одушевление сразу погасло.
— Это все, что я написал, — сказал он слабым голосом, глядя на меня с таким выражением, словно судьба его поэмы зависела от моего ответа.
Мое волнение улеглось, овладевшие мною смятение и возбуждение затихли, как отдаленные раскаты пронесшейся грозы. Однако у меня было что сказать. Я ухватился за метафору, которая пришла мне в голову:
— Великое произведение. Словно молния ударила рядом со мной, но я чудом уцелел. Я встревожен, измучен, но счастлив.
С минуту он молчал, стал спокойнее, на лбу у него выступил пот.
— Я тоже встревожен. Измучен. Вряд ли счастлив. Но не могу заставить себя молчать.
Я отважился выговорить то, что больше всего боялся сказать:
— Что мы должны делать? Можем ли мы обратиться к прошлому?
— Нет, но мы можем повлиять на ход событий. Республика утеряна, это не значит, что мы должны потерять и свое человеческое достоинство. В этом завет Катона. Он боролся с неизбежным. Пусть он умер. Он боролся, как мужчина. Его мужество должно нас вдохновить.
Мне показалось неуместным сообщать, что я не поклонник Катона. Я решил спросить о Другом. Почему Лукан и некоторые люди ненавидят Нерона? Теперь было очевидно, что он им ненавистен.
Я слышал о разных преступлениях, приписываемых императору. Но дело почти всякий раз шло о тайных интригах и соперничестве в стенах Божественного Дома. Даже если худшее, что о нем говорили, было правдой, разве это подрывало самый строй империи? В Кордубе мы полагали, что налоги и рыночные цены имеют больше значения, чем слухи о кровосмешении или матереубийстве. Слухи передавались на ухо в надежном месте. Все это касалось лично нас не более, чем темные загадки и все ужасы и страдания, какие встречаются в древних афинских трагедиях. Было нечто, роднившее образы императоров с богами и героями прошлого, нечто непостижимо прекрасное и ужасное, но, уподобляясь актерам, они, как это ни странно, приобретали человеческие черты. Оказавшись в сплетении трагических обстоятельств, в которых погибли бы простые смертные, они оставались целы. Это даже успокаивало нашу совесть, ибо мы видели у них наши пороки, возведенные в превосходную степень.