К счастью для тебя — так как всем известна присущая тебе страсть к искусству игры в ранке (раньше ее называли «ки» или «сюдан»), — на празднике разыгрывается дружеская партия между каким-нибудь наивным любителем и каким-нибудь маститым умельцем, имеющим степень «кан сю» или даже «кюдан». Сей метр, скажем Каку Такагава, дает дилетанту — дабы уравнять неравные шансы — серьезный гандикап, причем не «фурин», а «нака ётсю». Каку Такагава начинает с атаки «хасами басами»; дилетант парирует неумелым и нерезультативным «сарю сюбери» — а правильнее была бы защита «тетсю»; затем метр развивает «кири сигаэ» и в результате хитрейшей западни «утте гаэ» завершает триумфальный «утте гаэси», вызывая ликующие крики зрителей.
Далее следуют другие развлечения; партия в ранке сменяется таким же длинным, как и заумным спектаклем саругаку (в давние времена придуманным Канъами и Дзэами). Сначала ты решаешь уйти, а затем, блюдя приличия, задерживаешься минут на десять и — заглядывая в невнятный буклет — пытаешься вычленить термины, звуки, движения и жесты, любые выражения печальных чувств или гневных страстей, в принципе дающие шанс выяснить смысл зрелищных действий, разыгрываемых у тебя на глазах. Выяснить смысл зрелища тебе так и не удается. Так, читатель, все время надеющийся на грядущую разгадку, дабы увериться в расчетах — начатых с первых минут, едва была раскрыта эта треклятая книга, — при чтении все время натыкается лишь на смутные намеки, хранящие в смущающей игре света и тени интенцию, направлявшую руку писателя.
Итак, изнуренный тщетными усилиями, ты в финале пьесы засыпаешь, как засыпает какая-нибудь жучка, измученная экспериментами над зависимыми и независимыми рефлексами (кстати заметим: вслед за стимулирующими выделение слюны сигналами русский ученый не всегда давал псу пайку, тем самым сдерживая вкрадчивую цепь carticalis-subcarticalis-carticalis cerebri, заведующую активизирующими и эксцитативными функциями). И тут мы заявляемся и без труда тебя убираем.
Или выследить тебя в парке, где ты гуляешь и рассматриваешь известные статуи ню, вылепленные всякими там Пигалями, Пюже, Кусту и Гийенами. Нам следует лишь применить клещи, дабы в нужный миг вывинтить шурупы, удерживающие массивную скульптуру, да запустить тягач, дабы свалить ее на тебя…
— Я всю жизнь любил шутки, — прервал инвентаризацию Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Приветствуя присущую тебе буйную фантазию, я все же вынужден тебя прервать. Если и в пяти других вариантах требуются такие же технически ухищренные, а местами и запутанные мизансцены, я, признаюсь, не вижу, как ты сумеешь здесь и сейчас, hiс & nunc, меня умертвить. Будем рассуждать как разумные люди: здесь нет ни взрывчатых папай, ни лески, ни птичек, напичканных радием, ни самурайских празднеств, ни тягачей и падающих скульптур!
— Мы весьма ценим эту уместную ремарку, — изрек Алаизиус Сайн. — И тем не менее, у нас здесь при себе имеется инструмент, заменяющий все варианты сразу!
Сайн вытащил «смит-энд-ундервуд» и вмиг припечатал Артура Бэллывью Верси-Ярна. Англичанин рухнул наземь.
— Итак, — сказала Сиу, — все мертвы. Я уже и не надеялась. В финале вся эта катавасия превратилась в занудную и даже раздражающую «Muchfussregarding naught».
— Festinalente, — улыбнулся Алаизиус. — Все мертвы. Снимем с них всех грехи и зачтем Ave; ведь даже если все свершили преступления, каждый из них все-таки принял участие в нашем деле и даже выказал нам услугу. Вряд ли найдутся еще действующие лица, чьему терпению мы бы сумели навязать такие жесткие испытания. И все вынесли их adfinem…
— Заткнись, — шепнула Сиу. — Sir is talking аsurfeit…
Алаизиус смутился.
— Итак, — заявила Сиу, — приближается заветный миг infinelibri? Уже наступает финал саги? Ее финальный штрих?
— Да, — заявил Алаизиус Сайн, — здесь, на пределе, на разгадке, завершается длинный и извилистый путь-лабиринт, где мы брели лунатическими шагами. Каждый из нас принял в нем участие, внес лепту. Каждый, углубляясь еще дальше в густейший мрак неизреченья, сплетал речь, и ее кружева, распухая, исключали случай в убывшем времени не иначе, как расплачиваясь неразрешимым будущим; так лампада лишь на миг высвечивает крайне малый фрагмент пути, предлагая беглецу, причем каждый раз лишь на шаг, едва различимую веху, все время рвущуюся нить Ариадны. Еще ранее Франц Кафка сказал: есть цель, а пути к ней нет; мы называем путем наши блуждания.
И все же мы шли вперед и каждую секунду приближались к крайней черте, так как крайняя черта есть всегда. Временами мы верили в наши знания: «сие» всегда гарантирует «?»; «раньше», «сейчас», «всегда», делают уместным и легитимным «в какие временные границы?»; а «так как» придает смысл всяким «как» и «зачем?».
И все же за нашими решениями всегда зияла иллюзия универсальных и интегральных знаний, чья сумма ни на секунду не принадлежала ни ему, ни ей, ни нам всем, ни действующим лицам, ни писателю, ни даже мне, ее вернейшему представителю; иллюзия, вменявшая нам беспрестанные речи, раздувавшая рассказ, запутывавшая глупую нить, заплетавшая пустую галиматью; иллюзия, так ни разу и не превратившая дразнящий мираж в высшую черту, в линию смыкания неба и земли, в рубеж безмерья и безвременья, где всё, как мы думали, складывается и всё, как мы верили, стыкуется, дабы явить решение;
и все же иллюзия, приближавшая нас на шаг, на сантиметр, на ангстрем, к фатальным секундам, туда, где,
уже не даруя нам средства речи, чья двусмысленная суть нас единила, связывала и предавала,
смерть,
смерть,
смерть,
смерть,
смерть,
смерть с медными пальцами,
смерть с затекшими пальцами,
смерть, затянувшая время письма в бездну,
смерть, навсегда гарантирующая незапятнанную белизну Книги, чьи страницы некий актер рассчитывал испещрить черными значками,
смерть изрекла нам финал рассказа.
Post scriptum
раскрывающий намерение, давшее импульс сей изнуряющей саге (читавшейся — будем надеяться — без упущений) и направлявшее руку писателя.
Амбиция «Писателя», намеченная цель или, скажем лучше, задача, причем занимающая все мысли, заключалась в следующем: написать аутентичную и вместе с тем инструктивную книгу, чей текст имеет или имел бы стимулирующее влияние на делание сюжета, выстраивание канвы, выдумывание и выражение материала, т. е., выражаясь иначе, на развитие стиля в нынешней беллетристике.
Если ранее «Писатель» расписывал личные переживания, индивидуальный статус, внутреннее я и влияние внешней среды, индивидуальную адаптацию или не-адаптацию, личный интерес к теме стяжания материальных благ или — как выразились критики — пристрастие к «вещеизации», теперь «Писатель» желал бы — привечая престижную в наши дни научную идею, утверждающую примат значащей части, — углубить приемы, имевшиеся в наличии и применявшиеся ранее без чрезмерных усилий; причем углубить не с целью сгладить внутреннюю антитезу письма и не из неведения сей антитезы, а в надежде выразить себя в гуще предписанных для всех и принятых всеми традиций, расценивавшихся «Писателем» не как мертвый груз, не как сдерживающие узы, ainprimislineisкак стимулирующая структура.
Чем была вызвана сия тяга к углублению? Разумеется, имелась не единственная причина, и все же главный импульс был случайным, так как эта мысль мелькнула в результате пари, выявилась из не выверенных заранее утверждений, расцениваемых весьма скептически и вряд ли предусматривающих даже в самых далеких перспективах некий практический результат.
Затем эти идеи, пусть еще не серьезные, стали казаться ему забавными; «Писатель» не переставал их развивать. А приступив к прелиминариям, даже увлекся, прервав другие дела, уже близкие к завершению.