У меня светлые волосы с очень красивым завитком на лбу (из всех воспоминаний, которых мне не достаёт, пожалуй, я хотел бы больше всего иметь именно это: мать причёсывает меня, мать ловко завивает мой волнистый локон). На мне застёгнутая до подбородка светлая куртка (или жакет, или пальто), с небольшим простроченным воротничком. У меня легко узнаваемые большие уши, пухлые щёки, маленький подбородок, улыбка и взгляд искоса.
На обороте второй фотографии три надписи: первая, наполовину обрезанная (как-то, по глупости, я отрезал поля на нескольких фотографиях), сделана рукой Эстер и может прочитываться как: Венсен, 1939 год; вторая — моя, синей шариковой ручкой, указывает: 1939 год; третья, чёрным карандашом, незнакомым мне почерком, может означать цифру «22» (скорее всего речь идёт о пометке фотографа, который её проявлял). Осень. Моя мать сидит или точнее откидывается на какую-то металлическую раму, две горизонтальные планки которой угадываются за ней, и это, похоже, продолжение изгороди из деревянных кольев и железной сетки, такие часто встречаются в парижских садах. Я стою рядом с матерью, слева от неё (на фотографии справа), левой рукой в чёрной перчатке она опирается о моё левое плечо. В правой части фотографии — что-то непонятное, вероятно, пальто того, кто нас фотографировал (мой отец?).
У матери большая фетровая шляпа с тесьмой, скрывающая глаза. В мочку уха вдета жемчужина. Она мило улыбается, чуть склонив голову налево. Поскольку этот снимок (как, наверное, и предыдущий) не ретушировали, у матери видна большая родинка у левой ноздри (на фотографии — у правой). На ней расстёгнутое тёмное драповое пальто с широкими отворотами, корсаж, несомненно, в полоску, с круглым воротником, застёгнутый на семь больших белых пуговиц, седьмая почти не видна, серая юбка в очень тонкую полоску до середины икр, возможно, такие же серые чулки и довольно причудливые туфли с рантом, плотной каучуковой подошвой, высокой союзкой и толстыми кожаными шнурками, заканчивающимися какими-то шишечками.
На мне берет, тёмное пальто с воротником «реглан», застёгнутое на две большие кожаные пуговицы и спускающееся ниже бёдер; у меня голые колени, на ногах — тёмные шерстяные носки, закатанные до щиколоток и маленькие, возможно, начищенные, ботинки с одной единственной пуговицей.
Руки у меня полные, щёки — пухлые. Большие уши, лёгкая грустная улыбка и чуть склонённая влево голова.
На заднем плане — деревья, которые потеряли уже немало листьев, и девочка в светлом пальто с совсем маленьким меховым воротником.
Бульвар Делессер
Мои родители работали, моя бабушка тоже. Днём со мной сидела Фанни. Она часто водила меня гулять на бульвар Делессер, где жили моя тётя и её дочь Эла. Скорее всего, мы садились в метро на станции Куронн и делали пересадку на Этуаль, чтобы доехать до Пасси. Именно здесь, на бульваре Делессер Эла попыталась посадить меня на велосипед, и мои вопли переполошили всех соседей.
Исход
Мои первые отчётливые воспоминания относятся к школе. Кажется, маловероятно, что я ходил в школу до 1940 года, до Исхода. Лично у меня нет никаких воспоминаний об Исходе, но его след сохранился на одной фотографии. Я отрезал поля, поэтому прочесть название места, которое, похоже, написала Эстер и которое она с тех пор забыла, невозможно, но дата — июнь 40 — до сих пор хорошо видна.
Я управляю маленьким автомобилем, судя по воспоминаниям — красным, а по фотографии — светлым, возможно, украшенным красными деталями (решётка радиатора по сторонам капота). На мне какой-то свитер на пуговице, с короткими или закатанными рукавами. Мои волосы завиваются совершенно анархическим образом. У меня большие уши, широкая улыбка, зажмуренные от удовольствия глаза. Я чуть склоняю голову налево (на фотографии — направо). За мной — закрытая решётка, усиленная в нижней части металлической сеткой, вдали — двор фермы с телегой.
Я не знаю, где эта деревня. Я долго считал, что она была где-то в Нормандии, но теперь думаю, что она была недалеко, к востоку или к северу от Парижа. И действительно, там много раз бомбили. Подруга моей бабушки бежала туда со своими детьми и захватила меня. Она рассказала моей тёте, что прятала меня под периной всякий раз, когда начинали бомбить, и что занявшие деревню немцы очень меня любили, играли со мной и один из них катал меня на плечах. Она очень боялась, — говорила она моей тёте, которая впоследствии рассказала об этом мне, — что я скажу что-то такое, чего не должен говорить, и не знала, как определить ту тайну, которую я обязан был хранить.
(Это была, сказала мне тётя, очень толстая и очень славная женщина. Она была подшивальщицей брюк. Её сын стал врачом, а её дочь работала нанизывальщицей в мастерской жемчужных украшений моего дяди, потом уехала в Америку, вышла там замуж и вызвала мать к себе.)
Одна фотография
На обратной стороне написано «Парк Монсури 19(40)». В надписи смешаны заглавные и строчные буквы: возможно, писала моя мать, и в таком случае, это единственный образец её почерка, который у меня есть (у меня нет ни одного образца почерка моего отца). Моя мать сидит на садовом стуле, на краю поляны. На заднем фоне деревья (хвойные) и какое-то высокое густое растение. На матери большой чёрный берет. Пальто, судя по пуговице, вероятно, то же самое, что и на фотографии, снятой в Венсенском лесу, но на этот раз оно застёгнуто. Сумочка, перчатки, чулки и туфли на шнурках чёрные. Моя мать — вдова. Её лицо — единственное светлое пятно на фотографии. Она улыбается.
Школа
У меня осталось три школьных воспоминания1.
Первое — самое расплывчатое: в школьном подвале. Мы толкаемся. Нам примеряют противогазы: большие глаза из слюды, впереди болтается какая-то штуковина, отвратительный запах резины.
Второе — самое прочное: я спускаюсь бегом (точнее, не бегом: на каждый шаг я подпрыгиваю на ноге, которая только что приземлилась; этот способ бега, нечто среднее между собственно бегом и прыжками на одной ноге, распространён у детей, но я не знаю, как его назвать), итак, я спускаюсь бегом по улице де Курон, держа на вытянутых руках рисунок, сделанный мною в школе (почти живопись), и изображающий бурого медведя на охристом фоне. Я ошалел от радости и кричу изо всех сил: «Медвежата! Медвежата!»
Третье, похоже, — самое организованное. В школе нам присуждали баллы, — жёлтые или красные квадратные карточки с надписью «1 балл», обрамлённой гирляндой. Если за неделю набиралось определённое количество баллов, это давало право на медаль. Мне очень хотелось получить медаль, и однажды я этого добился. Учительница приколола медаль к моему переднику. После урока на лестнице возникла толчея, которая передавалась от ступеньки к ступеньке, от ребёнка к ребёнку. Я оказался посередине лестницы и сбил одну маленькую девочку. Учительница решила, что я сделал это нарочно; она подбежала ко мне и, не слушая моих возражений, сорвала мою медаль.
Я вижу, как я спускаюсь по улице де Курон тем особым способом бега, который существует у детей, но я до сих пор физически чувствую этот толчок в спину; это проявление явной несправедливости и кенестетическое ощущение нарушения равновесия, навязанного мне другими, спущенного на меня сверху, обрушенного на меня, остаётся столь прочно вписанным в моё тело, что я спрашиваю себя, не скрывает ли на самом деле это воспоминание свою точную противоположность: воспоминание не о сорванной медали, а о приколотой звезде?
1. Почти одновременно с описанием этих трёх воспоминаний обнаружилось четвёртое: воспоминание о бумажных салфетках, которые мы делали в школе: раскладывали параллельно узкие полоски тонкого разноцветного картона и переплетали их такими же полосками, которые пропускали то снизу, то сверху. Помню, что эта игра меня очаровала, я очень быстро понял её принцип и добился в ней блестящих результатов.