Братья Василия Ивановича, Андрей и Юрий, держатся смирно. Тише воды, ниже травы. К знатным боярам — с угодливостью, хотя по рождению царевичи. Всю жизнь тише воды, ниже травы. И все равно не поможет. Иметь право на власть — самая опасная крамола. Кто тебе поверит, что ты не хочешь власти, когда у тебя есть право? Нынче, может, и вправду не хочешь, а завтра вдруг захочешь? И захочешь, и захочешь, потому что тебе в твоем царевичевом состоянии податься некуда: либо властвуй, либо прощайся сначала с волей, а там, не погневайся, и с жизнью, это и старцам седовласым известно, и Елене Васильевне с Овчиной…
А кто знает, какой бы вышел властитель из Юрия Ивановича? Из Андрея Ивановича? Пригнулся человек, дышать боится, а посади-ка его на престол? Тоже восседал бы идолом. И кто его знает, таким же, может быть, оказался рачительным хозяином державы — а то и получше?
Ничего нельзя сказать без проверки. Государственный ум по делам узнается…
Жарко в спальне. Изразцы печи накалились, не тронешь рукой. Парно, как в бане. По багровым лицам пот стекает в бороды. Туманными языками горят свечи, чудно отражаясь во всех глазах. От духоты — о, господи! он когда еще помрет, а я сейчас задохнусь, право слово, — от духоты мерещится, что плывет комната, как корабль, плывем все невесть куда…
В зимнюю ночь плыла комната, в свирепый мороз.
Морозило по всей России.
Мужики гнали в столицу скот, припозднились к ночлегу и боялись — скот не померз бы.
Цыган, ведший медведя, замерз еще днем. Медведь сам шел по дороге, волок за собой цепь и ревел.
Ехали послы из Европы. «Скоро ли?» — спрашивали. Им отвечали: нет, еще не скоро. Они высовывали носы из груды меховых шуб и видели все то же, что в минувшие ночи, — лес справа, лес слева, волчьи глаза в лесу, звезды в небе. Сани скользили, скользили. Послы удивлялись — до чего громадная страна.
В громадность плыла комната.
Неподалеку от кровати стоял маленький мальчик. Он был напуган криками матери и словами отходной и с дрожью озирался кругом вытаращенными голубенькими глазками. При его рождении были грозные знамения: земля сотрясалась от громовых раскатов; молнии срывались, как град. Мальчику всё уже рассказали об этих знамениях и о том, что он собой являет, но он слишком еще был мал, чтоб осмыслить это, как осмыслил потом.
Еще ему предстояло долгое горькое сиротство. Его лишат всех, кого он любит. Его будут забывать кормить и переменять на нем рубашонку. В его комнату ворвутся среди ночи, рыча и топоча, взъяренные бояре со стрельцами, и он никого от них не сможет защитить, сколько бы ни молил; будет трястись, забившись с головой под одеяло.
В нем будут разжигать низкие, зверские свойства. Его именем будут твориться государственные дела, но Иван Шуйский, говоря с ним, в упоении наглой силы и безнаказанности положит толстую ногу в сапоге на эту самую постель, на которой кончается Василий Иванович. И все злодейское тоже будет делаться его именем, словно бы готовя мир к тому, что воспоследует.
Этот мальчик, перепуганно глядящий из угла, темная судьба страны, превзойдет всех своих предков в истреблении людей и разорении городов. Гнусное мучительство будет сладчайшей его забавой. Он сметет с лица земли почти всех, кто находится здесь в комнате, и детей их, и внуков. И по его стопам придет в Россию небывалая страшная Смута.
— Кто умирает?
— Агафья умирает. Агафья, соседка, свойственница наша. Первый раз рожала — как орех разгрызла, а ноне вторые сутки разродиться не может, беда! Через улицу слышно…
— Три алтына да три алтына, шесть алтын. Да еще три алтына.
— Откуда еще?
— Да ты сколько брал?
— Ну?
— Три алтына брал?
— Ну.
— Еще три брал?
— Ну.
— Три алтына да три алтына, шесть алтын.
— Шесть.
— Да еще три.
— Да какие еще-то?
— А рост?
— Милая моя. Как же я тебя ждал. Ты бы знала.
— Ох, что ты…
— Всего меня вымотало, измочалило, ждать тебя…
— Ох, да что ты…
— Кто я есть? Я служитель божий! Должон служить! А они говорят — мест нет. Как так мест нет! Знать ничего не знаю, подавайте мне место!
— Тише ты!
— Что значит тише! Я митрополиту в ноги: имей, говорю, милосердие, отче! Дай служить! Негде, говорит, тебе служить: во храмах переполнение служителей. Да чем же, говорю, мне кормиться с попадьей и детьми! Когда я ничего не умею, кроме как богу служить! А он говорит — ступай, говорит, Илейка, у меня, говорит, поважней дела…
— Вот так дом. Так ворота… А вот тут к забору прилегает сарайчик.
— Дальше.
— Через забор. И на крышу сарайчика…
— А пес?
— Пса — ножиком…
— А люди выскочат?
— Людей — ножиком…
— Храбрый ты. А они нас на вилы…
— У Курчатовых бабка померла прошлую пятницу. До сих пор сварятся.
— А чего?
— Духовной не оставила, поделить не могут.
— Чего там делить-то после бабки? Они ее при жизни кругом обобрали.
— Не скажи. Целый сундук оставила. Спорки, подволоки, лоскуты всякие. Особенно один есть спорок суконный — обе снохи в него вцепились, и не расцепить.
— Удивляюсь людям. Сороковин не могут дождаться, чтоб проводить старуху на покой благообразно.
— Старуха тоже хороша. Зачем духовной не оставила? Распорядилась бы то-то тому, то-то тому. Какой спорок в чьи руки. Тогда и молодицы не грешили бы.
— Три алтына дал тебе, да погодя еще три.
— Ну.
— С какой бы стати я их тебе задаром давал!
— Больно рост большой.
— Да ты год держал. Совсем не большой рост! Ты б еще два года держал.
— Нет, так дела не будет. Послушай меня. Пса надо брать отравой. В доме кого-нибудь надо иметь, чтоб помог. Там среди служанок подходящей девчонки нет ли?
— Всё ли пооткрывали? Может, где что забыли?
— Всё чисто пооткрывали, сама весь дом обошла, все двери настежь, и сундуки, и лари, а она все мучается, вот горе-то.
— А киот-то, киот!
— Киот забыли открыть!
— Киот откройте! Ну вот. Теперь разродится наша Агафья.
— Я отец Илия, а он мне: Илейка! Сам он Данилка, когда так!
— Выпил ты много, отец Илия.
— Данилка, Данилка, красное рыло, вот ты кто, слышишь?!
— Да цыц! Разбушевался…
— Он, Данилка, митрополит… слушай, хи-хи, я тебе расскажу, нагнись. Он сам своей здоровенной морды стыдится. Он перед богослужением — ниже нагнись! — серным дымом дышит, хи-хи, чтоб выйти с бледным ликом.
— Ну да!
— Вот крест святой! Серным дымом, хи-хи-хи!
— Хи-хи-хи-хи!
— Хи-хи-хи-хи-хи!
— Не стыдись, моя березонька. Моя ясная. Это уж мы сотворёны так. Это от бога, милая. Открой свои глазоньки, посмотри на меня…
— Где я возьму тебе еще три алтына? Ну ты подумай: где мне взять?
— Антош, а Антош! Проснись, родной, сослужи службу. Антош, Антош! Что мычишь-то, человек кончается, вставай, доспишь после! Добежи до Покровки, ну что ж, что темно, а ты расстарайся, доберись, сказано тебе — человек погибает. Спросишь там дом Варвары Чернавы, повивальной бабушки. У ней пояс есть из буйволовой кожи, буйволовой, буйвола не знаешь? Сей же час сюда чтоб с этим поясом шла. Без нее не вертайся, приведешь ее, и пояс чтоб был, без пояса и не приходите, и скорей главное, совсем Агафье нашей плохо. Уж и кричать не может, хрипит только. Агафьюшка, свет, на кого ты нас покидаешь… Ну бежи, сынок, да все чтоб как я приказала! Этот пояс, вы знайте, помогает очень. Пошепчет над ним Чернава, наденет на роженицу, и раз, два, три, готово дело. А мы ее покамест в укроп ногами. Тоже польза бывает. Несите сюда укроп. Ничего, Агафьюшка, ничего, что горячо, ты надейся, ты старайся…
— Курчатовская бабка была очень хорошего роду. Ее родитель в рядах богатую лавку имел. Замуж шла, восемь шуб ей справили. Кабы не пожар. После пожара они захудали.
— Милая моя…
— Милый мой…
— Поцелуй…
— Чего это бояре нынче целый день взад-вперед скакали, и в санях, и верхами?