И в заключение вернемся к только что намеченной теме: к связи между идеей знака и идеей верности. Эта связь важна для нас именно потому, что она далеко не во всякой системе идей имеет столь определенный и столь определяющий характер. В ней лежит критерий идейной и социальной специфики того единственного в своем роде подхода к символу, который сложился в христианской традиции синхронно с самыми первыми этапами «феодального синтеза».

Вообще говоря, любое религиозное и тем более мистическое сознание принуждено создавать для себя систему сакральных знаков и символов, без которых оно не могло бы описывать свое «неизрекаемое» содержание [89]; это так же характерно для христианской литургии, как для Элевсинских мистерий, так же присуще византийскому богословию, как даосской, или буддийской, или индуистской мистике. Если иметь в виду только эту универсальность символического языка, легко проглядеть существенное различие между историческими типами и «стилями» символики. Поэтому подчеркнем, что для христианской традиции самый главный акцент лежит не на психофизическом воздействии сакрального знака на глубины подсознания (ср. роль «мандалы» и других «янтр» в восточной практике медитативной концентрации); он лежит также и не на атмосфере тайны и «оккультного» намека на сокрываемое от непосвященных (ср. роль символики мистериальных и гностических сообществ от Элевсина до новоевропейского масонства). Разумеется, элементы того и другого могут быть без труда выявлены в сложном составе христианской традиции (раннехристианская «disciplina arcani», позднее модифицирующаяся в мистико-аскетических системах поведения [90]), но их модальность внутри христианской символики как целого всякий раз определяется центральным аспектом этого целого: сакральный знак и символ есть знамение, требующее веры. (как доверенности к «верности» бога [91]), и одновременно знамя, требующее верности (как ответа на «верность» бога) [92]. Выше было отмечено, что понятия знака и знамени (боевого значка) передаются в древнееврейском, древнегреческом и латинском языках одинаково (см. примечание 78). Но понятия «веры» и «верности» также приравнены в этих языках (лат. fides означают то и другое). Выраженная в сакральном знаке «тайна» есть в христианской системе идей не столько эзотерическое достояние немногих, сберегаемое от толпы, сколько военная тайна, сберегаемая от врагов [93]. (ибо я не поведаю врагам Твоим тайну), — обещает верующий («верный») в одном византийском песнопении [94]. Место мистериально-гностической оппозиции посвященные/непосвященные [95] заступает совсем иная оппозиция соратники/противники; в число последних включены «враги зримые и незримые» — люди и бесы. Для онтологического нейтралитета не остается места. Поэтому два евангельские изречения, нередко воспринимаемые как выражение двух противоположных точек зрения («терпимой» и «нетерпимой»), на деле имеют совершенно идентичный смысл. «Кто не против вас, тот за вас» [96]; но «кто не со Мною, тот против Меня» [97]; всякий, кто не становится под одно «знамя» (, тем самым обязывается верностью другому «знамени». «Знамя» стоит против «знамени», и «знамение» против «знамения». «…И явилось в небе великое знамение: жена, облеченная в солнце… И другое знамение явилось на небе: вот большой красный дракон с семью головами и десятью рогами…» [98]. Настоящее состояние бытия — священная война, «меч и разделение» [99] во всем «видимом и невидимом» космосе, и человек участвует в этой войне как «верный» или «неверный» воин (тема militia Christi). «Боязливых же и неверных… участь в озере, горящем огнем и серою: это смерть вторая» [100]. «Языческие» религии Средиземноморья могли грозить участью отверженного «нечестивцам», «презрителям богов» [101], т. е. нарушителям культовых норм, но не «боязливым и неверным», не предателям в священной космической войне; и это постольку, поскольку они не принимали достаточно всерьез представления о войне бога, которую ведет человек — дружинник бога, обязанный ему не только почтением, но прежде всего воинской верностью [102]. Любой «языческий» бог помогает своим любимцам или почитателям, когда те ведут войну. Что ему делать несвойственно, так это вести свою собственную войну, вербуя ради своего дела людей. Конечно, гомеровская Афина стоит за дело ахейцев, но разве гомеровскому Агамемнону или Ахиллу пришло бы в голову вообразить, что они стоят за дело Афины? Но уже в древнейшем памятнике ветхозаветной словесности, которым располагает наука, — в «Песни Деворы» (XII в. до н. э.) [103] — речь с полной серьезностью идет о войне за дело Яхве. У древних евреев была даже «Книга войн Яхве», утраченная, но цитируемая в библейских хроникальных текстах [104]. Девора именно ведет войну Яхве; она не просто поклонница этого божества, но одновременно его воительница и дружинница; она проклинает жителей Мероза за то, что они «не пришли на помощь Яхве»[105]. За столь архаической «Песнью Деворы» уже стоит идея «завета» или «союза» (берет) между Яхве и его «верными». В контексте этой идеи каждый сакральный знак есть именно «знак завета» [106] — обещание и удостоверение взаимной воинской верности полководца-бога и дружинника-человека. Отсюда ведет исторический путь к новозаветной символике воинствования «не против крови и плоти, но против Начал, против Властей, против Космократоров тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» [107]. Евангельская «священная история» трактует не просто о «благочестии», но о верности (предлагаемой верности бога и требуемой верности человека); именно постольку она есть рассказ о неверности. В ней необходима фигура Иуды: возможность падения в бездну предательства и вероломства, подобного воинской измене (а не просто «нечестия»), — одна из универсалий всего бытия «христианского воина». Еще шире тема неверности, апостазии, узурпации дана в прологе к четвертому Евангелию: «Пришел к своим, и свои Его не приняли…» [108]. «Пререкаемый», оспариваемый сакральный знак мыслится воздвигнутым в гуще боя, на глазах у друзей и врагов, для воодушевления первых и «ожесточения» вторых. Характерна пластическая выразительность такого символа, как Распятие: тело до конца «явлено», развернуто как знамя, раскрыто как книга — и поднято над головами как знамя и как книга. Сходный облик имеет так называемая Оранта (фигура с распростертыми и поднятыми в молитвенном усилии руками). Стоит сравнить эти образы с иконографией Будды, чтобы ощутить контраст.

Вспомним, что социально-идеологическим содержанием огромной эпохи, обозначаемой как «раннее Средневековье», был долгий и противоречивый переход от античного общества граждан-рабовладельцев к феодальной иерархии сеньоров и вассалов, от порядка собственников к порядку «держателей», от этики государственности к этике личного служения и личной верности. Понятно, что специфика христианской символики (и шире — библейской символики) как символики личной верности облегчила ее функционирование в качестве ядра идеологического «феодального синтеза». При своем возникновении христианство было крайне далеко от того, чтобы быть феодальной идеологией; но религией личной верности и «дружинной», «воинской» службы богу оно было всегда. Эта его сторона была очень живо воспринята в эпоху становления феодализма. Древнесаксонский эпос «Гелианд» прочувствованно описывает Христа как раздающего дары конунга («the rikeo Krist»), апостолов — как верных дружинников («treuhatta man»). Иуду — как воина-изменника («the treulogo»); ключевые слова — верный (treuhaft) и вероломный (treulogo, treulos). Неоднократно отмечалась высокая «семиотичность» феодальной этики как этики верности. Христианская религия как религия верности тоже повышенно «семиотична» (если угодно, «геральдична»).

вернуться

89

Ср. Casel O. De philosophorum Graecorum silentio mystico. Giessen, 1919; F. Heiler. Erscheinungsformen und Wesen der Religion. Stuttgart, 1961, S. 334–339, 467–468 u. а.; Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. М., 1927, с. 321–337; 463–528;

Зализняк А. А., Иванов Вяч. Вс., Топоров В. Н. О возможностях структурно-типологического изучения некоторых моделирующих семиотических систем. — «Структурно-типологические исследования». М„1962, стр. 134–143.

вернуться

90

Характерно, что христианство не смогло обойтись без лексики мистерий, отягощенной грузом языческих ассоциаций. Уже Новый Завет употребляет для передачи древнееврейских слов sd и rz греческое слово (в чем он следует Септуагинте). Особенно любит говорить о «мистах», «мистагогии», «эпоптах»

и т. п. применительно к христианской «мистике» (еще одно «мистериальное» слово) Псевдо-Ареопагит.

вернуться

91

Уже в Ветхом Завете Яхве неоднократно обозначается как «верный» 9) и даже как «верность» — ibid., XXXII, 4).

вернуться

92

Представление о верующем как верном солдате своего бога характерно для позднеантичной идеологии в целом; оно отнюдь не ограничено раннехристианским кругом, но присутствует также в митраизме. Но вот что интересно: участники митраистских мистерий были мужчинами и в большинстве своем солдатами, что придавало их «воинскому» настроению конкретный и узкий характер. Напротив, в христианстве «воинствование» под знаком креста было воспринято как парадигма общечеловеческой и в частности женской судьбы.

вернуться

93

Ср. убеждение средневековых теологов в том, что «стратегический план» воплощения и страдания Христа был тщательно скрыт от дьявола.

вернуться

94

Frhbyzantinische Kirchenpoesie. I. Anonyme Hymnen des V–VI Jahrbunderts. Ed. von P. Maas (KT 52/53). Bonn, 1910, S. 11.

вернуться

95

Конечно, эта оппозиция имеет свои корни в племенной (позднее — местной, в Греции — полисной) религии, отстранявшей от культа иноплеменников. Посвященным в Элевсинские мистерии первоначально мог быть только афинянин, так что эзотерическая исключительность совпадала с «филетистской» исключительностью. Поскольку жизнь племени (как и полиса) протекала в более или менее постоянной «войне всех против всех», «чужой» — потенциально всегда «враг» и даже «враг богов» («своих» богов). Но сходство между этими представлениями и пафосом священной войны против «врагов зримых и незримых» за дело единого бога касается только внешних сторон и не затрагивает сути мировоззрения.

вернуться

96

Evangelium secundum Marcum, IX, 40; Evangelium secundum Zucam, IX, 50.

вернуться

97

Evangelium secundum Matthaeum, XII, 30.

вернуться

98

Apocalypsis, XII, 1, 3.

вернуться

99

Evangelium secundum Matthaeum, X, 34.

l00. Apocalypsis, XXI, 8.

вернуться

101

Cp. Aeneis, VI, 620:

вернуться

102

Именно не принимали всерьез, хотя, вообще говоря, знали такие представления. Например, практика священной воины в жизни греческих полисов лежала на периферии религиозной этики и даже своими приверженцами не воспринималась как универсальная парадигма человеческого существования как такового.

вернуться

103

Judices, V, 2-31.

вернуться

104

Numeri, XXI, 14.

вернуться

105

Judices, V, 23.

вернуться

106

'th bth (Genesis, IX, 12; XIII, 17; XVII, 11).

вернуться

107

Epistola ad Ephesios, VI, 12.

вернуться

108

Evangelium secundum loannem, I, 11.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: