На перемене он хлопнул меня по спине, и мы двинули вместе курить. Я спросил его, какого черта ему не лежалось дома, выглядел Тим все еще не ахти, – болел бы себе. Он хмыкнул и съязвил что-то о серых прекрасных глазах, без которых ему не живется спокойно. Я обозвал его «голубой испано-сюизой», он треснул меня по затылку, вот и поговорили. Как второклашки, ей-богу. Я еще не привык, что это Тим. Обычно таким образом мы вели себя с Максом, за тем только исключением, что Макс был нормальным. А Тим псих, я уже говорил. Кровь в нем испанская, что ли, бродит? После школы он таки уехал на своей таратайке, ну я видел, что ему вообще не следовало приезжать – больной насквозь. Я не смог пойти к нему в гости – у нас был съезд «Ондатров», - но мы договорились созвониться.

Вечером ко мне завалились Михалыч и Серёга, мы с ними обсудили ситуацию и решили, что клавишника нам так скоро не найти, а значит, придется или заткнуться и развалиться, или полностью менять формат. Гитара, бонги и бас – это то, что надо для полноценного тяжеляка, даже не вопрос. Еще бы скрипочку и флейточку – и вперед, пейте песни пралюбофь. Макс и Инка создавали все необходимое, чтобы мы не задавались такими вопросами, Макс вообще на клавишах лабал, как будто его папа Манзарек, и в магических волнах его «Электроники» можно было потеряться и захлебнуться без всякой травы. И Инка вступала так, что мурашки по спине бежали. Это был такой древний и тихий голос… ну правильный, в общем. Строго говоря, брат и сестра могли и без всяких нас отлично выступать, тем более что Инка и сама писала стихи, круче, чем я, честно! Но Максу нравилось, как все получается, он говорил, что как раз наше взаимное напряжение с Инкой – это нерв, на котором держится группа, а Михалыч и Серега отлично осаживают нас с его сестричкой, чтоб мы совсем не улетели в небеса. Себе же он оставлял роль Мерлина или Гэндальфа, закутывался в свои клавишные партии, напускал тумана и делал красиво. Теперь ни красоты, ни загадочности, ни тайного колдовства Инкиных бэков с нами не было, половина репертуара без этого шла к чертям. Я сказал, что таким составом мы отлично можем петь на вокзале песенки вроде «по приютам я с детства скитался». Серега ржанул, а Михалыч посмотрел на меня простодушными глазами и сказал: ну так напиши, а? И меня пробило. Я оставил их в комнате, а сам ушел на черный ход, а как вернулся, принес «Комсомольское сердце». Парни мои ржали, говорили, что это хит, верняк, стопудовый хит! Мы начерно прикинули, как его можно раскидать, куда вставить проигрыш, как наиболее идиотски мне рубить на басу. Договорились, что встречаемся через неделю у Михалыча - у него как раз родаки собирались свалить в Таллин на пару дней, - и классно оторвемся. А с меня потребовали еще три-четыре песенки такого рода, чтоб поддержать программу. Название решили не менять. В конце концов, зануда Ондатр всем нравился. Потом мы сходили за пивом – потому что надо же было отметить рождение хита и возрождение «Ондатра».

Когда парни свалили, я бросился звонить комиссару. Трубку взял какой-то мужик, явно нетрезвый. Я честь по чести попросил Тимура. Сказал, что школьный товарищ, звоню по поручению Нины Валентиновны узнать, как его здоровье. Мужик помолчал и крикнул куда-то в коридор: «Тебя! И скажи, чтоб так поздно не звонили!» Поздно? Десяти еще нет… Тим отозвался почти сразу, равнодушно-чужим голосом: «Гонтарев, это ты? Я приду завтра, в школе и поговорим. Ты доклад приготовил по истории? Лично проверю…». Я как-то не въехал, а потом въехал. «Я тебе затем и звоню, Славко. Приготовил, конечно. Тема – «Гражданская война», так ты точно завтра придешь? Нина Валентиновна велела тебе напомнить… про политинформацию». Всю дорогу в трубке висела какая-то ватная тишина с подзвуком, потом раздался щелчок. Я понял, что читать сейчас про комсомольское сердце будет несколько неуместно. «Вот такие дела, атаман, - сказал мой друг уже обычным своим тоном. – Спасибо, что позвонил» - «Ну тогда бывай, комиссар! Держись там… Завтра увидимся» - «Ага, и ты давай, атаман!» После чего мы повесили трубки и разошлись по разным комнатам в разных районах Питера.

10 т

В пятницу я пришел в школу в каком-то неприлично счастливом настроении. Если вдуматься - жизнь просто ад кромешный, отец стал выпивать вообще каждый вечер, не нравится ему в Питере. Вчера оттолкнул меня с дороги, и я влетел башкой в косяк двери, но вместо того чтобы пойти и скрючиться в своей комнате, почесался и чуть ли не сплюнул ему под ноги. Я теперь все время думаю - ну и сиди тут, сука, может, сдохнешь от водки. А у меня есть Сашка! Мы поставим "Пир во время Чумы", и я буду ездить по сцене на черной телеге, или как он там хочет. Елки, как же я счастлив. На радостях сегодня стрельнул в него скрепкой из аптечной резинки, когда Ниночка не смотрела. Попал, между прочим.  В ухо. Сашка считает меня комсомольским ханжой и святошей, а также принцем крови и маленьким креольчиком, так что видели бы вы его морду. Я сделал надменное лицо, отвернулся, а сам уже нацеливался дать по дорогому другу второй скрепочный залп, но тут он ухмыльнулся и передал мне по рядам какую-то бумажку. Развернул, не ожидая худого, и вчитался в мелкие строчки.

О чем ты молчишь, комсомольское сердце?

Ах, лучше не спрашивай, Родина-мать!

Я был секретарь комсомольской ячейки,

А втюрился в антисоветскую блядь.

У ней ядовитая сучья усмешка,

У ней на боках кружевное белье,

Я был секретарь комсомольской ячейки,

Но дрогнуло крепкое сердце мое.

На этом месте я хрюкнул и согнулся, но неимоверным усилием взял себя в руки, метнул в Сашку грозный испанский взгляд и стал читать дальше. Это был какой-то, простигосподи, чудовищный пиздец, написанный с привычной гонтаревской легкостью. Сколько раз я себе говорил, что не надо на него хвост задирать, не моя весовая категория, ведь я даже стихами отбрехаться не могу! Через минуту я сдался и скорбным голосом попросил у Ниночки дозволения выйти вон. Забежал в сортир и там уже дочитывал без помех. Потому что негоже оглашать класс упыриным гоготом.

И я третий день все хожу и страдаю,

И Ленин глядит на меня со стены.

Я, может, вернуть ее, падлу, желаю

В объятья советской любимой страны.

Чтоб вместе ходили мы с ней на собранья,

Чтоб вместе поехали с нею на БАМ.

Но только напрасны мои все старанья,

Она мне сказала «комсоргу не дам».

Уже две недели хожу невеселый,

Потухли глаза заводилы-бойца.

Зачем ты болишь, комсомольское сердце,

Зачем вообще комсомольцам сердца!

Эх, Сашка, Сашка. Но я не стал ему ничего говорить, только дождался перемены и огрел сумкой по спине. “Попомнишь”, - угрожающе пообещал я, после чего непоследовательно договорился завалиться к нему в гости после уроков. Все равно из-за его гнусного стишка день занятий был потерян. Да и хер бы с ним.

Мы топали вглубь Васильевского острова, толкались и ржали как кони. Я, кажется, никогда столько не смеялся, как в этом сумасшедшем сентябре. Ну втюрился. Ну в антисоветскую блядь. Ну и что? Оратория “Падение комсомольца”. При участии хора скорбящих дев. Я окончательно наплевал на все и взял его за руку.

У Сашки я привычно закинул в его комнату ботинки и теплую куртку (светлая кожа и подстежка из юной овцы, мне кажется, очень аристократично), а потом ломанулся к телефону.

- Аделаида Сигизмундовна! - возопил я, отпихивая локтем Гонтарева, который корчил мне рожи и вознамерился пасть на колени, изображая пантомимой мою страстную речь. - Королева! Спасибо, что спасли меня от праведного отцовского гнева! Уберегли от гильотины! От позора, что для комсомольца хуже смерти! Аделаида Сигизмундовна, я опять не приду! Выздоровел! Но влюбился отчаянно! Не могу расстаться с милой! В понедельник буду! Благослови вас Бог и все его апостолы! И вам до свидания!

Я перехватил потрясенный гонтаревский взгляд и вдруг окстился. Осторожно положил трубку на рычажки. В ушах звенело, а голова кружилась. Сашка вдруг протянул руку и озабоченно потрогал мой лоб.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: