Их из необходимости пустили К завалам Ступина и прочих фирм. И не ошиблись: честным простофилям Служил мерилом римский децемвир.

Они гордились данным полномочьем.

Гордились - но почти каждый вдруг узнавал в разбираемых вещах «не знакомых, так родню», и всплывало прошлое, «и давность потревоженных привычек морозом пробегала по телам». В поведении твердых «децемвиров» не было легкости и свободы. Полномочье несло в себе какую-то насмешку. А честность... может быть, проще - ис пол и ител ьность?

И люди были тверды, как утесы. И лица были мертвы, как клише.

И лысы голоса.

Именно в этой сцене Спекторский (не от воспоминаний о прошлом богатстве, конечно: его у него никогда не было) остро осознает себя порабощенным и мертвым.

Кажется, ясно: герой непоправимо «выпал» из истории, поняв ее равнодушие и даже враждебность по отношению к себе. «Восстает время на человека и обгоняет его», как писал Пастернак П. Н. Медведеву 28 ноября 1929 года, имея в виду, надо полагать, восьмую главу и начало девятой (первоначальный вариант разбираемой сцены),- на тот момент они были финалом «Спекторского» и вышли вскоре, в двенадцатом номере «Красной нови». Но не все так ясно на самом деле.

В конце главы, доработанной и завершенной летом 1930 года, автор сам вступает в действие как сюжетный персонаж. И Спекторский здесь воспринят, так сказать, воочию, вблизи. Мы не знаем всего разговора его с Ольгой Бухтеевой, но, судя по всему, Спекторский в этом разговоре побиваем («Я помню ночь, и помню друга в краске...»). И тем разительнее (неожиданнее?) внутренняя солидарность с ним автора. Это автор в качестве персонажа, то есть на основе конкретного жизненного знания, кладет оценочный штрих, подготавливая нас к восприятию новой Ольги: «Бухтеева мой шеф по всей проформе, // О чем тогда я не мечтал ничуть». А в концовке он явно, почти подчеркнуто сам ведет себя, как Спекторский:

Уже мне начинало что-то сниться (Я. видно, спал), как зазвенел звонок. Я выбежал, дрожа, открыть партийцу И бросился назад что было ног.

Но я прозяб, согреться было нечем, Постельное тепло я упустил. И тут лишь вспомнил я о происшедшем. Пока я спал, обоих след простыл.

Так завершается роман. Трудно, по-видимому, намереннее, ответственнее (и опаснее для себя) продемонстрировать свое единство с сомнительным и неказистым героем. Вспоминается, впрочем, как Юрий Олеша заявил на Съезде писателей, что Кавалерова, героя «Зависти», он во многом писал с себя. Только там это было сделано после романа и вне романа.

Недавнее прошлое поверялось текущим днем. Действие главы происходит в 1919 году, а написана она десятилетие спустя. В ней, конечно, отразились те сложные, драматические раздумья Пастернака, которые (в самом широком смысле) сближают его «Спекторского» и с «Завистью» Олеши, и с романом В. Каверина «Художник неизвестен», и с рядом других произведений конца 20-х - начала 30-х годов.

По завершении «Спекторского» написано известное стихотворение «Борису Пильняку» («Другу»):

Иль я не знаю, что, в потемки тычась, Вовек не вышла б к свету темнота, И я - урод, и счастье сотен тысяч Не ближе мне пустого счастья ста?

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не подымаюсь с ней?

Но как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

Напрасно в дни великого совета, Где высшей страсти отданы места, Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста.

Здесь время, по-своему, тоже обгоняет человека и тоже восстает на него. Во имя «высшей страсти* оно обобщает и суммирует судьбы. В этой драматической коллизии цели и судьбы заключен для Пастернака один из узлов проблемы. Есть, по Пастернаку, «личная узость* человека и есть его «прикладная широта». Опасаясь второго («прикладной широты»), Пастернак оберегает первое, оберегает право человека на «индивидуальную повесть». Он не то что не боится обвинения в узости - он сам подчеркивает эту «узость», ибо общее («дни великого совета») для него тоже существует. Так и «узкий» финал «Спекторского» не снимает «шири» предшествующей, восьмой главы, но подтверждает драматический характер концепции в целом.

Однако (еще уточнение) «индивидуальная повесть» в стихотворении «Борису Пильняку» - это повесть поэта. Поэт, как всякий человек, есть историческая единица, но вместе с тем он для Пастернака и некое абсолютное лицо. Обогнать поэзию в этом смысле попросту невозможно (можно ли отменить?). Спекторского время «обгоняет» - не потому ли, что он не раскрывается отчетливо как художник?

Сам Пастернак ставил «Спекторского» в ряд своих автобиографических произведений - в один ряд не только с «Повестью», но и с «Охранной грамотой», составившей его творческий отчет. Вообще говоря, он, начиная с 20-х годов, писал один характер, одну судьбу. Писал с разных концов, с разных точек зрения. Начиная писать параллельно со «Спекторским» «Повесть», Пастернак назвал ее вчерне «Революция» и надеялся в ней «фабуляторно разделаться со всем военно-)-военно-гражданским узлом, который в стихах было бы распутывать затруднительно» (письмо к П. Н. Медведеву от 28 января 1929 года). А получилось не так. Скорее именно «Спекторский» включил в себя «военно-гражданский узел» - пусть даже больше не как фабулу, а как проблему. Черты же творческой характеристики героя, в угоду идее исторической, или переданы Ильиной, или безжалостно вымарывались в окончательном тексте. Зато роман окружен массой произведений - не только прозой, но и лирикой, эти черты проясняющими. И читать «Спекторского» вне этого окружения значит многого в нем не понять.

Вспомним еще раз знаменитые стихи из цикла «Волны» (1931):

Есть в опыте больших поэтов Черты естественности той. Что невозможно, их изведав. Не кончить полной немотой.

В родстве со всем, что есть, уверясь И знаясь с будущим в быту, Нельзя не впасть к концу, как в ересь, В неслыханную простоту.

Цитируют эти стихи обычно, говоря узко об эволюции стиля Пастернака. Но главное здесь - совсем не в стиле, хотя стиль, естественно, тоже выражает это главное.

Оно, это главное, состоит в общей, важнейшей для Пастернака черте, которая роднит больших поэтов в мировосприятии, а не разрознивает исторически,- в способности видеть жизнь без покровов намеренных теорий, в понимании «однородности жизни и ее пластической очевидности». «Родство во всем, что есть», постигается не умозрительным и окольным, а прямым, непроизвольным («как бы впервые») восприятием действительности. «Опыт больших поэтов» вечен буквально, он вновь и вновь подтверждается. Его «неслыханная простота» может оказаться в противоречии со сложностью меняющихся теорий и построений. И в «Волнах» (один из вариантов) мысли о простоте исходят от «человека у предела, которому не век судья». Но момент времени здесь тоже присутствует: «Знаясь с будущим в быту...» Это не умозрительное будущее, отделенное от человека и его теперешнего состояния. Это будущее, которое реально несет в себе человек, будущее «при жизни, а не в историческом гаданьи». Наверное, в этом будущем много прошлого, точнее - всегдашнего, непреходящего. Отразилось здесь то состояние поэтического всеведения, которое дается пониманием «неслыханной простоты» самих первооснов. В этом отношении «будущее в быту» - образ философского и психологического содержания. Но есть здесь штрих и собственно исторической концепции: история для Пастернака всегда больше связь, чем разрыв.

«Опыт больших поэтов», изложенный в «Волнах»,- это, естественно, концентрация опыта и самого Пастернака, итог, вывод на пройденном отрезке пути. Не составляет никакого труда найти похожие идеи в других его произведениях, включая и «Спекторского»,- ими, пусть не в таком густом составе, проникнуто все.

В «Волнах»:

В родстве со всем, что есть, уверясь...

В «Спекторском»:

Попутно выясняется: на свете

Ни праха нет без пятнышка родства...

В «Волнах»:

И знаясь с будущим в быту...

В «Спекторском» (стихи Ильиной): В мой обиход врывается земля.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: